Выбрать главу

Заскрипела, лязгнула дверца нашей машины, из кабины полуторки вышел майор Марочкин и заковылял на застывших ногах в дом. Он широко откинул плащ-палатку, и мы увидели, как его бурно приветствуют офицеры, находящиеся внутри. Минут через пять послышались приглушенные плащ-палаткой звуки патефона. Исполнялся модный романс «Черные глаза». Наверное, по случаю его приезда. А мы сидели в кузове, на холоде, на ветру. От щемящей мелодии горько и тяжко стало у меня на сердце. Как мне хотелось в тепло! Но в теплое помещение нас не звали. Откуда-то из-за угла вынырнули повар и ординарец в фартуке с дымящимися мисками и котелками, а за ним боец в стеганой телогрейке — в обеих руках он крепко держал резиновые грелки, небрежно завернутые в газеты. Не требовалось особой сообразительности, чтобы признать в этих грелках вместилище драгоценной горячительной влаги, и притом довольно емкое.

Время шло мучительно медленно. Мучительно медленно наступал рассвет. Не двигаясь, прижавшись друг к друг, сидели мы в грузовике и молчали. Я старался не глядеть на товарищей, они не смотрели на меня. Каждая косточка в теле налилась жгучим холодом. Оледенелые руки, ноги, странным образом оледенел лоб под шапкой. Надо было встать, размяться, но не было никаких сил. Между тем в помещение проскользнул солдат-парикмахер. Он тоже был в белом фартуке, как и ординарец. В руках у него — ремень, бритва, чемоданчик. Вот, значит, как! Он тут и побреется. А что такого? Редакция наша живет на отшибе, между первым и вторым эшелонами. А здесь — центр, цивилизация. Тем более что нашего редактора всюду хорошо принимают, как-никак он — пресса, он — сила. Он может поместить статью в газете, поведать миру о боевых подвигах подразделения или о героической деятельности тыловиков, а может и промолчать. Он все может. Вот захотел, например, и заехал проведать друзей.

Проходит сорок минут, час, проходит полтора часа. Водитель уже дважды заводил мотор, прогревал машину, а Марочкина нет и нет. Да он просто забыл о нас, просто забыл! Забыл? О собаке не забудешь в такой холод. Он просто о нас и не думал.

Само собой разумеется, Марочкин мог не звать нас с собой к начальнику тыла, но разве он не был обязан позаботиться о подчиненных? Не знаю, как назвать чувство, которое меня переполняло. Обида? Негодование? Нет, пожалуй, ужасная, ошеломительная беспомощность. Пойти, напомнить о себе? А вдруг он поставит по команде «смирно» и завернет назад? Испытать еще и публичное унижение? А может быть, ни мыслей, ни чувств в те минуты у меня не было никаких. Случайно я взглянул на Рыбку. Было уже совсем светло. Таким я никогда его не видел. Он не то чтобы замерз или был смущен — в глазах его светилась живая мучительная мысль, удивление, точно он впервые столкнулся с унижением человеческого достоинства. Заметив, что я смотрю на него, он тут же сделал вид, что ничего особенного не происходит.

Но вот ощущается какое-то шевеление за плащ-палаткой. Внимание! Марочкин на пороге. После того как мы прождали его два с половиной часа, наш Марочкин выходит из помещения сытый, разгоряченный, хмельной. Он чисто выбрит, напудрен; на всю улицу от него пахнет одеколоном «Красная Москва». Марочкина провожают начальник тыла, его заместитель, адъютант. Мне кажется, они порядком удивлены, увидев нас в машине, покрытых инеем, закуржавелых, как ленинградские памятники, в ветреный зимний день. Однако нашему виду некогда придавать повышенное значение. Кто-то еще остановился в дверях, картинно приподняв плащ-палатку. В этом помещении даже не уберегают такое не доступное нам тепло!

Прощальные взмахи рук, и редактор Марочкин командует шоферу:

— Давай, поехали!

И ни слова больше. Точно ничего особенного не случилось.

А может быть, действительно ничего особенного не случилось? Тяжко мучались на войне и гибли люди. Сколько беды вокруг, сколько страданий! А что такое произошло у нас? Подумаешь, проявил человек невнимательность, пусть даже черствость. Какие пустяки!