всяком случае, речь идет о том, чтобы спрятать свои пожитки в безопасное место. Следовательно, я тоже опустошаю свое фамильное наследие и не приношу себе никаких даров. Как я горжусь жертвой другого! Не стоило бы мне это делать, но боли за его существование мне бы не хватало (однако я испытываю потребность в боли за его судьбу). Жертв вообще так много, но у меня есть одна только для меня лично); жертвы исчезли или изгнаны за пределы мира, они упражняются в искусстве скрываться, чтобы их не нашли и не отобрали у них последнего, их имен и их числа (говорят, точное число-де неизвестно!) А бывшие подручные? Нетерпеливо движутся они к тому дню, когда, наконец, вместе со своими мыслями окажутся «самыми опаснейшими», что будет «стерто прежде всего», как писал Хайдеггер в одном из писем 1950-го года к Ханне Арендт, применительно к себе и к советской ситуации. Большинство имен и цифр можно привести часто лишь много лет спустя, но все-таки существуют памятники, на них еще есть надписи, мы договорились, что не только история определяет, кто стоит по одну и кто по другую сторону. Нужно только перевернуть лист, и он уже перевернулся! В прошлом преступник, а теперь уже жертва, и наоборот! Мгновение определяет больше, чем годы преследования. Мораль — это даже не довесок. Когда я говорю о жертвах, я непроизвольно привношу бывшее в то, что существует. «Я — другой» (Имре Кертес). С собой расстаются, необходимо расставаться с тем, что полюбилось, а потому может получиться нечто иное, чем то, что было и с кем это случилось. Вслед за тем, когда они снова могут появляться свободно, камуфляж жертв постепенно рассеивается, однако почва начинает уходить из-под их ног, они должны чаще всего вытаскивать себя сами, и за это их еще долго поминают в книгах и газетах, фиксируют словно экспонаты в ролях жертв, и эти роли всегда открыты для заимствования — пожалуйста, угощайтесь судьбами! Так они без конца демонстрируют наблюдателям свои лица (камуфлирование между тем прекратилось, или можно сказать, они этого даже не удостоились?); у Беккета они появляются из мусорного бака, в который их швырнули будто пепел, или с вершин так и не завершенных, но зато повсюду обсуждаемых памятников жертвам трагических событий, или из музеев, в которых им внезапно стали придавать огромное значение, как, например, в моем случае: при свете, выйдя из наполовину готового домика, я сама себе вместе с отцом придаю огромное значение и показываю вам это единственное, мне вряд ли знакомое лицо, потому что я с ним случайно познакомилась. Старый, душевнобольной человек, который не умеет ничего другого, кроме как скитаться, странствовать (как почтовая голубка, выпущенная мной, — это тоже из Шуберта!), до тех пор, пока не свалится с ног. На его пути срабатывают фотоэлементы на границе времен, чтобы он мог пройти их насквозь, он что-то бормочет, но большинство остается непонятным, если не знать моих личных навязчивых идей и истории моего отца. Кому до них дело? Я говорю и говорю. Ему ведь все равно не вернуться домой, что бы я ни делала. Смотрите, я думаю, и именно в ситуации этой бессмыслицы, этой непостижимости, на этой грани между войной и универсальным миром исчезает различие между преступниками и жертвами, которое и без того давно исчезло. Мы ведь это знали! Оно исчезает не в последнюю очередь и в личности тех, кто, так сказать, в последующем соответствовал роли жертв, до сих пор не особенно-то почитаемых, но между тем значительно выросших в цене (не так давно Биньямин Вилкомирский, но также и другие), и поэтому больше не остается места, где можно было бы спасти хоть что-то. Или, быть может, все как раз наоборот: мир как единственная карета скорой помощи, которая постоянно спешит, оснащенная стараниями бесчисленных филантропов, которые, однако, как потом выяснится, не умеют управлять автомобилем. Ибо все давно уже вовлечены в эту войну, ведущуюся некой силой, у которой нет никакой цели, цель которой — лишение могущества самой себя. Она хочет только этого и больше ничего. Итак, тот, кто хочет что-то спасти, пусть даже и мораль, спасает лишь самого себя. Для этого скитальца, который больше никого не хочет спасать, даже себя, потому что он знает, что не в состоянии это сделать, заготовлена половина односемейного коттеджа, владельцы которого хотят поправить свои финансовые дела за его счет и за счет прочих сумасшедших, помещенных в нем. Дорога скитальца остается невидимой на поверхности земли, разум давно покинул планету, сопротивление бесполезно. Назойливость той или иной современности, которая нивелировала все, превратив любое состояние, в довершение всего, в тотальность: в ее условиях стало неважно, должен ли был этот скиталец, как преследуемый по расовым мотивам, работать на своих гонителей в качестве естествоиспытателя с буна-каучуком и другими синтетическими материалами, или он к этому моменту уже был на том свете, что в отношении него, собственно говоря, не было бы неожиданностью. Какая разница? Ничего страшного. Та, что написала все это, не застит вам путь и не служит путеводной звездой.