- Доброе утро! - одновременно бодро и запыхавшись, произнес Юрий Андреевич.
Неизменная Наталья Георгиевна, старшая лаборантка, как радушная хозяйка, улыбнулась в ответ и кивнула Губину; молодой преподаватель, недавний аспирант Кирилл, тоже кивнул, но быстро, судорожно, продолжая перебирать бумаги (волнуется перед лекцией). В глубине кабинета над книгой, собрав в кулаке свою жидкую седую бороду, сидел профессор Илюшин; на приветствие Губина он вовсе не отреагировал - наверняка, увлеченный чтением, и не услышал.
Четвертый находящийся в кабинете, Дмитрий Павлович Стахеев, преподаватель советской литературы тридцатых-пятидесятых годов, красиво курил, развалившись в кресле. Дождался, пока Губин разденется и направится к своему столу, резко вскочил, протянул руку:
- Приветствую, Юрий Андреич! Как оно? - И сам же, по своему обыкновению, подсказал ответ: - Ничего?
- Ничего, Дим... ничего хорошего.
Они были знакомы, как говорится, тысячу лет. Точнее - тридцать два года, еще со студентов. Стахеев учился на курс старше, после окончания института поступил в аспирантуру, затем стал преподавать. За ним следом двигался и Юрий Андреевич. Судьбы, в общем, похожи, но только на первый взгляд...
За свою жизнь Юрий Андреевич встречал всего нескольких подобных Стахееву. Людей, по-настоящему умеющих жить, не устающих от жизни. Энергичных, как называли их, одни - почти с восхищением, другие - с презрением и брезгливостью. Да, нытики, вздыхатели разные таких энергичных всегда не любили... Презрение и брезгливость Губин чувствовал и в себе, несмотря на то что считал Дмитрия Павловича почти что другом, но за этим презрением трусливо пряталась простая зависть его, вялого, слабого к сильному.
Стахеев все время был у него перед глазами.
Без видимых трагедий сменил трех жен, без видимых усилий содержал пятерых детей; чуть ли не в каждом номере областных "Ведомостей" появлялись его статьи о литературе, о выдающихся личностях, о театре, о книжных новинках, и уж точно в каждом номере - "Хронограф", где вкратце рассказывалось о важнейших событиях мировой истории... В двадцать восемь он защитил докторскую, в тридцать четыре стал профессором. Еще в советское время побывал в Болгарии, ГДР, Чехословакии и почти "западной" Югославии, одевался всегда в дорогие костюмы, ежегодно менял портфель; теперь, поговаривали, параллельно с преподаванием Стахеев имел какие-то коммерческие дела...
Юрий Андреевич старался особенно с ним не сближаться. Причиной тому было все то же внутреннее, скрываемое, конечно, но непреодолимое презрение, прячущее зависть к удачливому, деятельному человеку. И зависть только усиливалась, крепла по мере того, как приближался Юрий Андреевич к своему пятидесятилетию... Пятьдесят лет жизни почти за спиной. Впереди, вблизи уже - старость...
В прошлом году, на юбилее Стахеева в ресторане "Сибирские зори", увидев его, розовощекого, счастливого, в окружении таких же счастливых бывших трех жен и аспирантки Евгении, которую прочили в очередные жены, пятерых детей (от почти тридцати до восьми лет), сослуживцев с подарками и здравицами, Юрий Андреевич почувствовал такое острое раздражение, омерзение даже, что, просидев ради приличия часа полтора, потихоньку увел свою немолодую, грузную, первую и единственную жену домой...
- Ничего хорошего, говоришь? - сочувственно усмехнулся Стахеев. Н-да, старичок, ты не оригинален.
- Что ж, и сам не рад.
- Так надо ж встряхнуться! Цыгане, тройка, рестораны...
Как алюминиевая ложка о миску, задребезжал звонок. И вовремя - прервал в самом начале малоприятную, никчемную беседу.
Молодой Кирилл, схватив папку с лекциями, убежал. Стахеев вернулся к журнальному столику, затушил сигарету в глиняном башмачке-пепельнице. Юрий Андреевич достал из портфеля бумаги, хрестоматию Гудзия. Взглянул в зеркало, причесался.
- Борис Антонович, - окликнула Илюшина старшая лаборантка, - звонок уже был!
Тот ошалело, будто разбуженный среди ночи, огляделся, бормотнул что-то, взял книгу и походкой пьяного вышел. Губин направился вслед за ним, не спеша, зная по опыту, что первые несколько минут занятий - время пустое. Студенты должны перездороваться, рассесться, найти в своих шуршащих пакетах что там им нужно. Настроиться более-менее...
В коридоре его нагнал Стахеев, шагая уверенно, чуть враскачку. Руки в карманах будто подчеркивали, что ни в какой помощи, хотя бы в тезисах лекции, их хозяин не нуждается. Юрий Андреевич опять почувствовал раздражение и зависть. Он, почти на голову выше Стахеева, крупнее, солиднее, казался себе сейчас напялившим костюм и галстук дворовым оболтусом; а Стахеев - то ли директор школы, то ли участковый...
Их оббегали опаздывающие. Некоторые мимоходом, через плечо здоровались.
- Слушай, старик, у тебя до скольки сегодня? - спросил Дмитрий Павлович.
- Вторая лекция в час. Потом - свободен.
- Везет. А мне еще возись с аспирантами, к ученому совету готовься... Как белка кручусь.
Но в этой жалобе Стахеева ясно слышалось, может, и не осознанное им самим превосходство. Ты вот, мол, неприметный кандидат-доцент, а я - фигура незаменимая.
Юрий Андреевич ответил неискренне сочувствующим вздохом:
- М-да-а...
- Хотя ладно, подождут аспиранты... - Стахеев вдруг изменил интонацию. - Дело у меня к тебе, старик, очень важное. Надо бы обмозговать.
Остановились у дверей аудитории, где Губин читал лекцию. И минуту назад он бы спокойно вошел туда, лишь кивнув на прощание коллеге...
- Что случилось? - спросил сейчас почти испуганно; дел у Дмитрия Павловича к нему за все тридцать лет случалось не густо.
- Да это, видишь ли, не в двух словах. Давай после занятий. А лучше на большой перемене. Посидим в "Короне", например, поговорим обстоятельно... Как, лады?
- Лады, - кивнул, конечно, Юрий Андреевич.
Войдя в аудиторию, по привычке пробежал глазами по рядам, поднимающимся амфитеатром, внятно, в полный голос объявил:
- Добрый день! Садитесь!
Сам же втиснулся в узкую фанерную трибунку, положил перед собой бумаги, хрестоматию Гудзия, отодвинув ребром ладони в угол шуршащую обертку от "Твикса". Еще раз, теперь уже пристальней, посмотрел на студентов, про себя отметил: "Едва ли треть собралась".
- Тема нашей сегодняшней лекции - "Сатирическая литература шестнадцатого тире семнадцатого веков".
Это была предпоследняя лекция курса. Последнюю, по традиции, Юрий Андреевич посвящал старообрядческой литературе. А затем начинались зачеты, экзамены. В июле - вступительная эпопея. Потом же, наконец, коротенький отпуск...
Двадцать четвертый раз он говорит в этой аудитории, стоя в этой же самой, напоминающей детский гроб, трибунке, одни и те же слова:
- Датировка "Повести о Ерше Ершовиче" вызывает споры. Принято считать, что написана она в середине, а то и ближе к концу семнадцатого столетия. Впрочем, в начале шестидесятых годов стали появляться аргументированные гипотезы, что "Повесть..." создавалась в конце шестнадцатого или в самом начале семнадцатого веков...
Двадцать три волны студентов, двадцать три курса филологов, в каждом из которых по шестьдесят человек. Без малого полторы тысячи набирается... Единицы остались здесь, в родном институте, некоторые уехали в Новосибирск, Питер, в Москву, из них, наверное, с десяток в науке; кое-кто, естественно, работает по специальности - учителями литературы и русского языка. Но большинство-то занимаются совсем не тем, ради чего учились, читали совсем не нужные в повседневной жизни книги, исписывали толстенные тетради конспектами, не спали перед экзаменами, до слез радовались дипломам...