Она едва кивнула и вышла из мастерской. Он тут же о ней забыл. Сидел, вникая, медленно перелистывал страницы. Сколько времени прошло после ее ухода? Полчаса, час? И вдруг она рывком распахнула дверь, вся — ураган, мятеж, буря:
— Прошу вас, раз так, верните мне все, что я вам дарила.
Дионисий смотрел на нее ошеломленно, что-то тяжело соображая. Может быть, он пытался вспомнить, что же это такое она ему приносила, и — не мог. Потом вспомнил — кажется, красное расписное пасхальное яйцо на подставке, книгу святителя Игнатия Брянчанинова, вазочку с незабудками, что-то еще, ах, да, восковую свечку в виде золотой розы, рамочку для фотографии, да вот — кажется, блокнот в кожаном переплете, перьевая ручка. Вазочку, яйцо, свечку в виде розочки он кому-то подарил, рамочка висела на стене уже с фотографией старца Кукши, а блокнот, книга и ручка были в келье.
— Сейчас принесу, — сказал он, обматывая горло шарфом и надевая скуфью.
— Вы все испортили — все наше духовное общение, — уязвленно крикнула она ему вслед.
Не дослушав, он побежал через Афонскую горку и через несколько минут, запыхавшись, влетел в мастерскую, держа под мышкой книгу и блокнот с прикрепленной к нему ручкой. Поискал глазами пакет, засунул их туда, протянул ей.
Она вспыхнула, выхватила пакет из его рук и, хлопнув дверью, вырвалась на мороз.
“Даже и не возразил, не спросил: почему вы уходите? А как же тогда христианская любовь? Даже не попросил — останьтесь хоть ненадолго! Хоть бы на память оставил бы себе что-нибудь! Никогда больше к нему не приду”, — гудело и бушевало в ней.
А отец Дионисий почувствовал, словно гора у него свалилась с плеч. Вздохнул, было, полной грудью, ан нет: что-то лишнее, словно заноза, зацепляло его внутри. Мешало сосредоточиться. Он чувствовал какой-то ущерб, что-то не то. Но понять, что именно, так и не мог. Наконец, уже когда стемнело, хлопнул себя по лбу — эх, растяпа: блокнот! Блокнот ей отдал, а там...
С самого Рождественского поста отец Дионисий взял за правило вести дневник, очень это его успокаивало и примиряло с жизнью. Он тщательно записывал помыслы, чтобы ничего из них не забыть и потом честно выложить на исповеди, — все то, что незаметно влезает в голову, дурит, баламутит, сеет соблазн и смятение, втягивает, как в воронку, в водоворот страстей, уводит мысль, кружа ее и передергивая... И там, в этом дневнике, было нечто, совсем уж не пригодное для стороннего глаза. А кроме того — решил описывать в нем всякие сценки из церковной жизни, наблюдения, — мало ли, пригодятся. Было там кое-что и про владыку, причем очень нелицеприятное...
Дело в том, что владыка позвал иеродьякона Дионисия послужить на святителя Николая в епархиальном соборе. И потом благословил его остаться на трапезу. Во главе стола воссел сам архипастырь, по правую руку от него — Городской Голова и множество его чиновничьей челяди, а по левую — архидиакон владыки, маститые протоиереи и отец Дионисий.
— Владыченька, — сладко улыбаясь, поднял тост настоятель епархиального собора. — Вот все говорят: все могу во укрепляющем меня Иисусе Христе! А мы скажем: все можем во укрепляющем нас владыке Варнаве!
— Все можем, все можем, — закивали некоторые маститые протоиереи.
— Я даже больше замечу, — вылез вдруг тщедушный секретарь епархии, — в Евангелии Господь говорит: “Без меня не можете творить ничего”. А мы скажем: ничего не можем творить без нашего дорогого владыки.
— Ничего не можем, ничего не можем, — откликнулись разрозненные протоиерейские голоса.
Городской Голова чинно наклонил голову вперед и сделал жест, словно приглашающий и своих чиновников присоединиться к этому откровению. Те активно закивали, получилось часто-часто, мелким бисером, как у индусской статуэтки, которая некогда стояла на комоде у бабушки Дионисия: чуть тронешь ее — и она ну кивать, все уже о ней позабыли, а она все качь-качь головой.
Отец Дионисий поежился. Такая лесть показалась ему не только бесстыдной, но даже и кощунственной. Он взглянул на владыку. Тот явно расчувствовался и жадно ловил каждое слово. Наконец, смахнув слезу и подняв бокал, он произнес:
— Многие грехи простятся тебе за эти слова!
Было там, в дневнике, и о самой Валентине. Ох, если она прочитает... Сраму не оберешься. Еще и не так поймет. Но как он, монах, мог такое написать: прельстился точностью выражения. При одном воспоминании уши у него покраснели... Вот уж — ради красного словца. Там было написано: “Все люди источают флюиды, а Валентина выделяет яйцеклетки. Большие такие, хищные яйцеклетки. И мне кажется — они носятся за мной: ужас, ужас, боюсь!”. Тьфу, дурень он все-таки!