Все в ней как будто умерло — ни желаний, ни стремлений. Что мог сказать я этой женщине, от которой осталась одна высохшая оболочка? Я принялся снова разглядывать Кокса. Его бледный двойной подбородок заставил меня вспомнить жирного немца булочника у Де Куинси. Хотя я давно уже отвоевался и утратил боевой дух, но меня так и тянуло вцепиться в эту соблазнительно выставленную глотку. Я прислушался к тому, о чем они с Фрэнком говорили, но разговор их был так пересыпан абстрактной терминологией, туманными намеками и незнакомыми мне именами, что я с трудом понимал, о чем идет речь. Кокс то и дело похохатывал над собственными остротами, аттическая соль которых оказалась слишком тонкой для моего беотийского разума, и раза два снизошел до того, что одобрил одним-единственным «гав» особо острую реплику Фрэнка. Я заметил, что мистер Кокс приобрел английскую манеру, говоря о людях за глаза в присутствии посторонних, называть всех без разбору просто по имени, очевидно полагая, что собеседник или au fait[22]или dans le mouvement и, следовательно, приемлем, а если нет, то, значит, пусть его убирается подобру-поздорову и не суется туда, где ему не место. Так, мистер Кокс несколько раз произнес имя «Осберт», что меня крайне удивило, — как я ни старался, я не мог представить себе Шарлеманя в кругу близких друзей мистера Ситуэлла.[23] В лучшем случае мистер Кокс мог послужить подопытным кроликом для мистера Льюиса.[24]Я заметил также, что Кокс то и дело поминает «интеллектуальность» и другие добродетели некой Мэгги, — и никак не мог догадаться, кого он имеет в виду. Конечно, это не могла быть ни мисс Бондфилд,[25] ни леди Маргарет Сэквилл,[26] потому что «Мэгги», по всей видимости, подвизалась в той же сфере космической энергии, что и Кокс, и даже выступала с ним в концертах. «Мэгги говорит», «Мэгги думает», «Мэгги сказала мне», — то и дело слетало с уст мистера Кокса, и я смутно ощущал, что миссис Кокс не особенно приятно слушать эти выражения откровенного восхищения, никогда не выпадавшего на ее долю.
Галиматья, которую нес маэстро, становилась все сложнее и запутаннее, так что разобраться в ней, несмотря на все мои усилия, уже не представлялось возможным. Сквозь тяжелые, мутные тучи слов лишь иногда еле-еле пробивался бледный луч смысла. В эти редкие проблески света среди тьмы я понемногу уяснил себе, что мистер Кокс круто переменил тактику, и это раскрыло мне непостижимую загадку: как мог Фрэнк, такой неглупый юноша, поверить в Шарлеманя Кокса. Полагая, что, похвалив Кокса, я доставлю удовольствие Фрэнку, я решил предоставить великому гению возможность проявить свое мастерство и показать товар лицом.
— Вероятно, одна из наибольших трудностей независимого художника — это умение «обработать» публику, — сказал я.
Оба они, и Фрэнк и Кокс, посмотрели на меня подозрительно, и Кокс издал свое «гав-гав» с крайним пренебрежением.
— Личность, индивидуальность художника — несносная обуза. Мэгги говорит, что «я» обкрадывает искусство. То есть я хочу сказать, что художник не должен творить для себя. Он должен осуществлять в себе безличное, стать линзой, дать миру объективность. Искусство более точно, чем наука. Великий художник более анонимен, чем великий ученый. Ему нужно одно — стать линзой.
23
24