Можно сделать вывод, что дебют «Дневника» вызвал вполне благожелательные отклики со стороны ведущих петербургских газет – вне зависимости от идейной окраски. И Достоевский не преминул отметить это немаловажное обстоятельство: «…[Х]орошо или не хорошо, что я всем угодил? Дурной или хороший это признак? Может быть ведь и дурной? А впрочем, нет, зачем же, пусть лучше это будет хороший, а не дурной признак, на том и остановлюсь»[50].
В словах этих, впрочем, крылась некая усмешка.
Отметив благожелательность прессы, автор «Дневника» как бы между прочим роняет: «Если и была литературная брань, то незаметная»[51].
Достоевский умышленно не вдаётся в подробности. Нарочито пренебрежительной оговоркой он как бы освобождает себя от необходимости вести мелочную полемику.
Между тем «литературная брань» была не столь уж незначительной (а иногда, добавим, и не столь уж литературной). 3 февраля 1876 г. в «Петербургской газете» появились уже цитированные нами выше стихи Дм. Минаева, в которых «Дневнику» приписывались «и гениальность, и юродство».
Но вот что любопытно: первый номер моножурнала Достоевского вовсе не даёт оснований для таких размашистых определений!
О чём говорится в первом «Дневнике»? В нём ещё совершенно отсутствуют так называемые «политические статьи», нет там и ни одного из тех «вселенских пророчеств», которыми порой изобилуют позднейшие выпуски. Это своего рода проба пера, приступ к теме, настройка тона – то, что мы сейчас с оговорками назвали бы «потоком сознания». И если в первом «Дневнике» ещё можно, пожалуй, усмотреть проблески гениальности, то уж о «юродстве» говорить как будто бы не приходится.
Следует поэтому предположить, что язвительная эпиграмма Дм. Минаева была вызвана не только и не столько содержанием первого номера «Дневника», сколько причинами более общего порядка. Подспудно существующее (заведомое!) недоверие к автору «Бесов» и бывшему редактору «Гражданина» как бы проецируется на его ближайшую публицистическую деятельность.
Помимо этого, критиков настораживает самый тон «Дневника», нарушение так называемых литературных приличий, интимно-доверительное, «домашнее» обращение его автора к читателям. «Недостаёт только, – возмущалась “Петербургская газета”, – чтобы по поводу кроненберговского дела Достоевский рассказал, как возвращаясь из типографии, он не мог найти извозчика и поэтому промочил ноги, переходя через улицу, отчего опасается получить насморк и прочее»[52].
Достоевский рассказал о другом. Касаясь процесса Кроненберга, обвинённого в истязании своей семилетней дочери, писатель вспомнил, как в Сибири, в госпитале, в арестантских палатах ему, Достоевскому, приходилось видеть окровавленные спины каторжников, прогнанных сквозь строй.
Несомненно, это было очень «лично». Суворин, например, тоже писал в «Новом времени» от первого лица, но у него не было таких воспоминаний. Здесь была важна не только форма обращения к читателю, но и личность того, кто обращался. Вводя в идейно-художественную структуру «Дневника» – в качестве работающих элементов – сугубо личные, частные мотивы, Достоевский решал принципиальную художественную задачу.
В «Дневнике» «лично» не только то, что относится непосредственно к его автору, но и всё остальное.
О чём бы ни писал Достоевский, общее принципиально не отделено у него от частного, «дальнее» от «ближнего». Страдания семилетней девочки и «судьбы Европы» вводятся в единую систему координат. Всё оказывается равнозначно друг другу, но не равно само себе. Факты уголовной хроники обретают «высшую» природу, а крупнейшие мировые события низводятся до уровня уголовного факта.
И в этой системе маленькая дочь Кроненберга («слезинка ребёнка!») и «судьбы Европы» имеют одинаковую нравственную ценность. Ибо в «Дневнике» предпринята попытка применить принципы этического максимализма к моделированию всей мировой истории – сверху донизу.
Но вернёмся к «литературной брани».
«Г. Достоевский, – назидательно замечает рецензент “Иллюстрированной газеты”, – доказал уже свою неспособность быть хорошим фельетонистом… Самый язык его не отличается необходимой для этого лёгкостью, а, напротив, полон тяжеловесными оборотами и неуклюжими, часто грубыми выражениями. Остроумия в нём нет ни малейшего»[53].
50
Дневник писателя. 1876. Февраль (О том, что все мы хорошие люди…) // Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 22. С. 39.
52
Первое слово г. Суворина и второе слово г. Достоевского // Петербургская газета. 1876. № 42. 2 марта.
53
Петербургские письма // Иллюстрированная газета. 1876. 15 февр. (Автором этой статьи был, по-видимому, редактор-издатель газеты В. Р. Зотов).