Барозуб чувствовал себя усталым и раздраженным. Эти уклончивые ответы, это кружение вокруг да около, чтобы ничего не сказать, все больше его раздражали.
— На что вы рассчитываете? — спросил он неприязненно.
Александр улыбнулся и, не спрашивая разрешения, налил себе коньяку.
— Простите иностранного журналиста. Я, поляк, знавший когда-то эту страну, чувствую себя так: в какую бы сторону я ни пошел, я всюду наталкиваюсь на стену — на стену, через которую нельзя перелезть. Вся информация только для посвященных! А когда разговариваешь с кем-то из посвященных, складывается впечатление, что он не просто скрывается за завесой банальностей, а скорее, кроме банальных слов, ему нечего сказать. Говорю искренне: я в ужасе. Потому что почти каждый прохожий на улице отдает себе отчет в том, что завтра, возможно, нужно будет ответить на вопрос: быть или не быть этой стране? Так какая же концепция, какая новая мысль? Только перспектива погибнуть, если?.. Только надежда, что ничего не случится. Я думал: может быть, Вацлав Ян? Европа смотрит на Польшу с беспокойством. Ничего не отдадут? Будут пристегнуты к немецкой колеснице? Решатся на уступки?
— Польша, — заявил Барозуб, — руководствуется указаниями великого маршала.
— Вы ведь дружите с Вацлавом Яном?
— Да.
— Могли бы вы о нем что-нибудь сказать?
— Заслуженный, умный человек, боролся вместе с Комендантом за независимость.
— Есть ли у него какая-нибудь собственная концепция?
— Не знаю. Мне кажется, что об этом еще рано говорить.
— Почему его отстранили от дел?
— В свое время он сам отказался от высоких постов в правительстве. Мне не хотелось бы повторять сплетен.
Александр вздохнул и снова наполнил свою рюмку.
— Что о Вацлаве Яне мы можем написать в вашем интервью?
— Пожалуй, ничего, — буркнул Барозуб. — Разве только то, что я его очень ценю.
— Полковник Адам в «Доме полковников» — это он?
— Когда я писал этот роман, я не думал о каких-то конкретных людях.
— Я, по-видимому, назойливый и нудный человек, простите меня, но возможность поговорить с вами у меня, вероятно, представится не скоро. А может быть, и вообще никогда. Еще один вопрос: не пересмотрели бы вы сейчас какие-нибудь свои взгляды на историю, на развитие событий в Польше за последние двадцать лет, в период первой мировой войны? Изменили бы вы что-нибудь в своих книгах?
— Нет, — заявил Барозуб, — я ничего не изменил бы. Ничего, — повторил он. И встал. — Мне кажется, что завтра, а вернее сегодня утром, мы продолжим нашу беседу.
— Завтра, — вздохнул Александр. — Выходит, все бесполезно, — разочарованно сказал он. — Я видел Завишу после его разговора с вами, вид у него был совсем не бравый.
Барозуб не ответил.
Наконец-то он остался один. Усталым он себя не чувствовал, даже спать не хотелось. Сел за письменный стол, закурил еще одну сигару и жадно, радостно наслаждался тишиной. За окном зашумело дерево, ветер ударил в ставни, и тут же затих, как будто застыдившись своего ненужного порыва. Барозуб взял авторучку, повертел ее и решил ничего не писать. Маленьким ключиком открыл левый ящик стола и вытащил оттуда связку ключей. У него было время, много времени, поэтому он мог не спешить; докурил сигару, старательно загасил окурок в пепельнице, а потом долго наблюдал за извивающимся над лампой дымом. Наконец, как бы нехотя, заставляя себя, вставил большой ключ в замок дверцы с правой стороны письменного стола. На четырех деревянных полках лежали аккуратно сложенные бумажные папки, на которых были надписи, говорящие о том, что в них содержится. Без труда он нашел папку, которую искал, и вытащил из нее не очень большую рукопись. Страницы уже немного пожелтели, на полях было много поправок и восклицательных знаков, сделанных чернилами. Барозуб бросил рукопись на стол и старательно проделал все операции в обратном порядке: закрыл дверцу, положил на место ключи. Еще раз прочитал титульный лист, написанный от руки: «Станислав Фидзинский „Воспоминания“», и проверил, полностью ли — в этом он правда был уверен — сохранился текст.
Теперь Барозуб мог пойти в гостиную и еще раз развести огонь в камине. Это отняло у него много времени. Потом он пододвинул кресло поближе к огню и сел поудобнее, держа рукопись на коленях. Сначала бросил в огонь титульный лист, он мгновенно сгорел. Кочергой пододвинул большое полено и встал, подняв над камином пачку страниц, как будто процедура сожжения рукописи, которую он слишком долго хранил, требовала позы более торжественной, чем сидение в кресле.