Выбрать главу

Он вытаращил глаза.

«Ты не понимаешь, — сказал он, — что это значит, когда человек начинает терять веру. Каким он неожиданно становится пустым и какая пустота образуется вокруг него. Читал я вчера свои «Крылья…». Наложил на себя такую епитимью. И жгло меня каждое слово, понимаешь, каждое слово. Будто я проходил через ад. Но пойми меня правильно, я ничего не изменил бы, ни единого слова. Это мое дело, мое паршивое хозяйство, и я должен вместе с вами, именно с вами, какие бы вы ни были, за все отвечать. А что делают эти люди из Бельведера и Замка? Едят друг друга поедом, подставляют друг другу ножки…»

«Ты прав, — подтвердил я, — они едят друг друга. Потому что все время проверяют, в ком из них бьет источник власти. А на самом деле ни в ком».

Он смотрел на меня так, словно перестал меня видеть. Отупел и потерял подвижность.

«Источник власти, — шепнул, — где он? Ты хорошо знаешь. О, не дай бог нам забыть».

И начал говорить, разошелся до такой степени, что я не мог его остановить. Как будто хотел высказать все то, что в течение многих лет накопилось в его душе. Я слушал невнимательно, не вникая, потому что мне все это известно, все, до последнего слова и мельчайшего факта. Крестьянские забастовки и полицейские залпы, безработица и судебные процессы, кляп во рту и нищета… Медлительность, проклятая медлительность, с которой развивается страна. Правда… И немецкая угроза. Ты даже не представляешь, Барозуб, тебе даже в голову не приходит, какая страшная это угроза… А он мне открывал очевидные, обычные вещи с наивным пафосом автора легенды, с ужасом пожилого господина, который вышел с собачкой на прогулку и увидел кордон полиции и толпу безработных, хватающих булыжники из мостовой. Пришел в Бригаду мальчик из хорошей семьи и так ничего и не понял в течение двадцати пяти лет. Потому что он слюнтяй, а я был одним из тех, кто строил баррикады, кто кричал на фабричных дворах, кто атаковал жандармов кольями, вырванными из заборов, а потом сам отдавал приказы полиции. И я знаю то, что Барозубу никогда не придет в голову. Я знаю о себе и о нем.

Да… О чем это я говорил? Ага, о Барозубе. Итак, я все это слушал до тех пор, пока он не перестал говорить. И воцарилось молчание, оно длилось долго, я вовсе не спешил, у меня было много времени для того, чтобы поставить лампу, подлить кофе, достать бутылку. Он ждал, и я видел, как растет в нем напряжение, но у него не хватило смелости поторопить меня. Слишком уж много он из себя выплеснул и сейчас был как ученик, ожидающий объяснений учителя, а также отметки за ответ у доски. Парнишка надеялся, что я эти его факты и сомнения рассмотрю, отвечу, успокою, объясню…

Лампу я установил так, что свет наконец-то падал на него; он щурил глаза, но не протестовал. В последнее время он потолстел, стал дряблым; двойной подбородок, под глазами мешки, кожа на щеках красноватая и обвисшая.

«Ничего нового ты мне не сказал, — ответил я наконец. — Я знаю гораздо больше. Все эти трудные вопросы и болезненные проблемы я разрешу. Разрешу, — повторил я, — в свое время ты узнаешь как».

Трудно мне было, очень трудно, потому что я разочаровался в Барозубе, хотя это вовсе не означает, что я хочу отказаться от его пера, очень нужного пера.

И еще я ему сказал: «Теперь давай вернемся к тебе, творец легенды, и к твоим работам».

Барозуб, похоже, не понял, о чем речь, а когда наконец понял, то снова, хотя к этому я уже должен был быть готов, неприятно меня поразил.

«Ты для меня какой-то закрытый, недоступный, — что-то в этом роде сказал он, — словно с портрета, с картины, из истории, а не из плоти и крови. И сейчас больше, чем когда-либо. Как я буду писать о тебе? Как покажу твой портрет? В одном цвете? Никто не верит в святых. Легенда — это кровь, гной, грязь, а из этого дерьма… рождается настоящее величие».

Он не понимал. Не помещался у него в голове принцип единства. Они всегда ищут раскола, расщепления, сами не способны полностью отождествляться с тем, что провозглашают или пишут, не могут поверить, что каждое мое слово — это я, каждый мой поступок — это действительно мой поступок, и я не отделяю себя от того, что я сделал, сделаю или когда-нибудь подумаю сделать.

«Это страшно», — сказал он, посмел сказать, что это страшно.

«Непонятно для тебя, — поправил я его спокойно. — Разве Вождь когда-либо был полностью понятен для подчиненных? Разумеется, нет! Он сразу бы потерял их уважение. Подумай, сколько стихийности было в Коменданте! Какими неожиданными, удивительными казались иногда его решения. Ты никогда не знал, как он тебя примет, и даже не знал, кто ты и кем будешь, когда выйдешь из кабинета. А его настроения? Я помню ту майскую ночь, когда он лежал на диване и, вместо того чтобы слушать донесения и принимать решения, разбирал детали действий Пятой армии во время войны. Это было непонятно, могло показаться обычной слабостью, но ведь кто-то из нас знает, чем это было на самом деле».