Мишка очень переживал из-за Леры. А когда я приехал домой на каникулы, у Мишки дома разыгрывалась драма: он собирался вернуться в армию — служить по контракту. Это было его собственное решение, он пошёл против воли матери, которая категорически возражала. Когда он уезжал, она лежала замертво. Мишкин отец выразил своё мнение кратко и по-мужски:
— Пусть сам решает. Мужик он или нет?
Что касается меня, то я тоже считал, что решать должен был сам Мишка, хотя мне было искренне жаль его маму. При виде такого горя любое сыновнее сердце не выдержало бы, но Мишкино выдержало — уж не знаю, как. Перед отъездом Мишка устроил мальчишник, собрав всех приятелей и крепко напоив их. Потом, когда мы прощались на железнодорожной станции, я спросил его:
— Ты когда-нибудь вернёшься, или ты… насовсем?
— Не знаю, Серый, — сказал Мишка. — А к кому мне сюда возвращаться?
Когда поезд уже тронулся, на перрон выбежала запыхавшаяся Лера. Остановившись, она провожала растерянным взглядом мелькавшие мимо вагоны набиравшего скорость состава.
— Он уже уехал? — пробормотала она.
Я кивнул:
— Угу.
— Он не просил ничего мне передать?
Я молча покачал головой.
Через год Лера вышла замуж.
V
Мишка писал редко: за три года, пока я доучивался, от него пришло всего несколько писем — скупых, немногословных, суховатых; в конце он неизменно передавал мне привет. Последнее письмо он написал лично мне — я в то время как раз готовился защищать диплом. Это было короткое письмо, в котором Мишка сухо и спокойно сообщал мне, что отправляется на Кавказ, и просил меня не говорить об этом его родителям. В противовес общему сухому тону письма был постскриптум: "Серый, я не знаю, как у меня там сложится — с солдатом случиться может всякое. Если вдруг что-то случится, в общем, если меня убьют, ты знай: после родителей ты самый дорогой мой человек. Обнимаю тебя крепко, братишка, и целую. Даст Бог — свидимся, ну, а нет — поставь за меня свечку. Письмо это порви и выкинь, мамке моей не показывай". О Лере не было ни слова. И после этого письма он надолго замолчал.
Мы уже считали его погибшим, а он вернулся. Он стоял передо мной — искалеченный, неузнаваемый, но живой.
— Вообще-то, я к тебе, Серый, — сказал он со своим слегка картавым "р", и только по этому "р" и по голосу я узнал его. И только он называл меня "Серый". У меня от изумления и потрясения открылся рот.
— Мишка?!
Стоявший передо мной незнакомец растянул губы в улыбке и сказал Мишкиным голосом:
— Рот-то закрой… Муха залетит.
Бритва касалась его подбородка в последний раз, должно быть, дня три-четыре назад. Он помолчал и сказал:
— Узнал всё-таки. Я думал, не сможешь. — Он двинулся в мою сторону, вынимая руки из карманов и протягивая их ко мне: — Не обнимешь?
Смущённый и ошарашенный, я шагнул в его раскрытые объятия, и он крепко прижал меня к себе. От волнения я даже начал заикаться.
— Миш… Мишка, что же ты так долго ждал, сразу не подошёл? — пробормотал я.
Он не выпускал меня из объятий.
— Да всё как-то не решался, — усмехнулся он возле моего уха. — Думал: ты на работе, занят, всё торопишься куда-то. Я сначала хотел вечером к тебе в гости зайти, да не стал… У тебя маманя впечатлительная. Зачем на ночь глядя людей пугать?
— Ты когда приехал? — спросил я.
— Вчера поздно вечером, — ответил он и слегка потёрся своей небритой, шероховатой и бугристой щекой о мою — гладкую и здоровую. Соприкоснувшись с его истерзанным лицом, я словно почувствовал ту боль, которую оно перенесло, когда становилось таким, каким оно сейчас было.
Мы наконец разняли объятия, и я вздрогнул, близко увидев Мишкины глаза. Это были его глаза, но смотрели они с совершенно чужого лица. Очевидно, оно было так сильно изуродовано, что даже пластическая операция не смогла полностью его восстановить. В нём изменилось всё, и в этих новых, слегка перекошенных чертах я не узнавал ни одной знакомой Мишкиной черты. Немного опомнившись, я поспешил пригласить его: