— Ни в какое порядочное место ты, конечно, не поедешь. Меня уж известили относительно твоих скитаний. Предупреждаю тебя: я знаю, что ты уже не тот, что был раньше… твой нравственный уровень оставляет желать многого…
Роман потянулся, словно хотел стряхнуть с себя усталость, скопившуюся за дни странствий.
— А если я скажу, что во время моих скитаний мне удалось кое-что выяснить о нравственном облике моей сестры?
— Не неси чушь, дурень! Особенно при племяннице.
— Нашу племянницу этим не испугаешь. И маму тоже, хоть глаза у нее стали совсем круглыми.
На скулах у Ангустиас выступили желтые и красные пятна, и мне показалось забавным, что ее грудь вздымалась, как у обыкновенной женщины, когда та волнуется.
— Я немного поездил по Пиренеям, — сказал Роман. — Несколько дней я провел в прелестном местечке Пучсерда и, естественно, посетил одну несчастную сеньору, с которой был знаком в лучшие времена. Муж заточил эту женщину в огромном мрачном доме, где слуги стерегут ее, как преступницу.
— Если ты говоришь о жене дона Херонимо, моего начальника, так ты отлично знаешь, что бедняжка сошла с ума и что он пожалел ее и вместо того, чтобы отправить в сумасшедший дом, предпочел…
— Вижу, ты вполне в курсе дел своего начальника. Да, я говорю о бедной сеньоре Санц. Она, конечно, сумасшедшая, никто и не спорит. Но кто виноват, что она дошла до нынешнего своего состояния?
— На что ты намекаешь? В чем ты можешь меня обвинить? — закричала вдруг Ангустиас с таким надрывом (на этот раз непритворным), что мне стало не по себе.
— Ни в чем, — с нарочитой небрежностью ответил Роман, пряча в усах удивленную улыбку.
Я сгорала от желания поговорить с Романом, но остановилась на полуслове.
Ведь я несколько дней волновалась от одной перспективы разговора с моим дядей; я хранила столько новостей, казавшихся мне такими интересными, приятными для него. И когда я порывисто поднялась со стула, чтобы его поцеловать, — мне еще никогда не приходилось вкладывать в поцелуй больше чувств, — меня переполняла радость от того сюрприза, который я вот-вот ему преподнесу. Последовавшая за этим сцена поубавила мне восторга.
Краем глаза я увидела тетю Ангустиас: все время, пока Роман разговаривал со мной, она стояла, опершись о буфет, очень задумчивая, лицо ее искривила гримаса скорби, но она не плакала, и это было необычно.
Роман, покойно расположившись в кресле, принялся рассказывать мне о Пиренеях. Он сказал, что эти великолепные морщины земли, которые залегли между нами, испанцами, и всей остальной Европой, — одно из самых величественных мест на земном шаре. Он рассказал мне о снеге, о глубоких долинах, о ледяном сверкающем небе.
— И все же, не знаю почему, но я не могу любить природу, такую страшную, такую суровую и великолепную, какой она иногда бывает… Наверно, я потерял вкус к огромному. Тиканье моих часов будит во мне больше чувств, чем вой ветра в ущельях… Я замкнулся, — заключил он.
Слушая его, я думала, что не стоит говорить Роману о том, что какая-то девочка моего возраста знает о его таланте, ведь и слава его не интересовала. Ничьи хвалы не взволновали бы его, он и к ним стал глух.
Рассказывая, Роман ласково трепал Грома за уши, собака жмурилась от удовольствия. Служанка, стоя в дверях, не спускала с них глаз, она вытирала о фартук руки, натруженные руки с черными ногтями, не замечая, что делает, и все смотрела, смотрела, упорно, уверенно, на руки Романа, теребившие собачьи уши.
Живя на улице Арибау среди всех этих людей, я часто удивлялась тому, как они умели превращать в трагедию любой пустяк, а ведь у каждого было истинное горе, у каждого на душе лежала тяжесть, но именно на эти настоящие язвы намекали чрезвычайно редко.
На рождество они впутали меня в скандал, который произвел на меня особенно тягостное впечатление, должно быть, оттого, что я уже привыкла держаться в стороне от их ссор, а может, и из-за особого душевного состояния: я потеряла всякое уважение к Роману и не могла не смотреть на него с глубоким отвращением.
Скрытые корни нашей ссоры уходили в мою дружбу с Эной. Вспоминая впоследствии об этом, я подумала, что какое-то предопределение с самого начала соединило Эну с жизнью на улице Арибау, куда почти невозможно было проникнуть человеку чужому.
Наша дружба с Эной была такой же, как и любая подобная дружба между двумя однокурсницами, горячо симпатизирующими друг другу. Благодаря Эне я снова вспомнила прелесть позабытых школьных привязанностей. От меня не укрылись и выгоды, которые мне сулило ее предпочтение. Даже мои товарищи по группе относились теперь ко мне куда лучше. Конечно, они полагали, что так им легче будет подружиться с моей хорошенькой приятельницей.