Роман облизнул красные губы.
Вероятно, только Хуан и я не имели собственного мнения о развертывающихся событиях. Я была слишком потрясена; ведь единственное, к чему я стремилась, — это чтобы мне не мешали спокойно жить. Сейчас, казалось, наступал миг, когда я могла достичь своей цели, к тому же еще без малейшего усилия. Я помнила глухую борьбу, которую вела два года подряд со своей двоюродной сестрой Исабелью, чтобы мне наконец разрешили учиться в университете. В Барселону я приехала окрыленная моим первым успехом. Но тотчас же встретилась с другими глазами, которые следили за мной, и я привыкла к игре — привыкла прятаться, противиться… Теперь, совсем неожиданно, у меня не будет врагов.
В эти дни я была тише воды, ниже травы. Я бы руки Ангустиас целовала, если бы она захотела. Порой казалось, что безумная радость разорвет мне грудь. О других я не думала, об Ангустиас не думала, думала только о себе.
Меня удивило, что дон Херонимо не принимал участия в этом нескончаемом изъявлении дружеских чувств. То была женская демонстрация, правда, изредка дам сопровождал чей-нибудь пузатый супруг.
— Будто покойник в доме, верно? — крикнула как-то раз из кухни Антония.
Всем нам приходила в голову мысли о смерти.
Глория сказала мне, что дон Херонимо и Ангустиас видятся каждое утро в церкви, уж она это наверняка знает. Вся любовная история Ангустиас развивалась, как романтическая повесть прошлого века.
Помню, в день отъезда Ангустиас мы все поднялись на рассвете и собрались вместе. Мы слонялись по дому, нервничали и натыкались друг на друга. Хуан так и сыпал ругательствами по любому поводу. В последнюю минуту мы решили, что поедем на вокзал, все, кроме, конечно, Романа. Только он один не показывался весь день. Потом он рассказывал мне, что почти все утро провел в церкви: он следил за Ангустиас, смотрел, как она исповедовалась. Я представила себе, как Роман, навострив уши, пытался услышать эту длинную исповедь, завидуя старому священнику, который бесстрастно отпускал грехи моей тетке.
На вокзал мы поехали в такси. Машина была битком набита: кроме нас, уселись еще три подруги Ангустиас, три самые близкие.
Малыш испуганно уцепился за отцовскую шею. Его очень редко выносили гулять, и, хотя он был упитанный, лицо у него при ярком солнечном свете казалось уныло-бледным.
На перроне мы столпились вокруг Ангустиас, она обнимала и целовала нас. Прижавшись к дочери в последний раз, бабушка расплакалась.
У нас был такой нелепый вид, что кое-кто на перроне оборачивался и поглядывал в нашу сторону.
За несколько минут до отхода поезда Ангустиас вошла в вагон; она плакала и печально смотрела на нас из окна, ну, прямо святая.
Хуан был уже не в себе, вертелся во все стороны, иронически кривил рог, пугая подруг Ангустиас, — они сбились в кучку и старались держаться по возможности дальше от нас. Ноги у Хуана дрожали. Он больше не владел собой.
— Не строй из себя мученицу, Ангустиас! Все равно никого не обманешь! Тебе небось сейчас слаще, чем воровке, которая стащила кошелек. Меня-то ты этой комедией не проведешь, видали таких святых!
Поезд тронулся, Ангустиас перекрестилась и заткнула уши пальцами: голос Хуана гремел по всему перрону.
Глория в ужасе схватила мужа за пиджак. А он яростно таращил глаза, казалось, вот-вот забьется в падучей. Потом он побежал, крича в окно, за которым стояла Ангустиас, хоть она уже его не слышала:
— Эй ты, ничтожество! Слышишь? Отец сказал, что сын лавочника для тебя недостаточно хорош, ты и не вышла за него… Вот почему-у-у! А он вернулся из Америки с деньгами и женатый, ты и вцепилась в него, двадцать лет у жены воровала… И теперь с ним не решилась уехать… воображаешь, что вся улица Арибау, вся Барселона за тобой следит. А мою жену презираешь! Подлая тварь! И еще уезжаешь, как святая!
Люди на перроне смеялись, они шли за ним до конца платформы, а он все кричал, хотя поезд давно ушел. По щекам у него текли слезы, он захлебывался от хохота.
Возвращение домой было ужасным.