— Я тоже пойду. Уже поздно… Хотела дождаться тебя, ведь ты иногда ведешь себя как безумная, не надо так… Ну, ладно. Прощай… Прощай, Андрея.
Она была страшно возбуждена.
Наутро, в университете, уже не я избегала Эну, а она старалась не встречаться со мной. Я так привыкла проводить с нею все перерывы, что теперь была совсем сбита с толку и не знала, что мне делать. Но после занятий Эна подошла ко мне…
— Ты к нам, Андрея, сегодня не приходи. Я должна уйти… И вообще ты к нам не приходи, пока я не дам знать. Я тебе непременно дам знать… У меня тут одно спешное дело… А за словарями приходи. — (У меня не было ни текстов, ни греческого словаря, а латинский, оставшийся с тех времен, когда я готовилась к бакалаврскому экзамену, был маленький и плохой; переводили мы всегда вместе с Эной). — Мне очень неприятно, — продолжала она с вымученной улыбкой, — что я не могу одолжить тебе словари надолго… Но ведь экзамены подходят, и придется заниматься по ночам… Придется тебе ходить в библиотеку… Правда, Андрея, мне очень неприятно…
— Оставь…
Я почувствовала, как на меня наваливается та же тяжесть, что и вчера вечером. Только теперь это было не предчувствие чего-то скверного, а уверенность в том, что это скверное уже свершилось. И все же тот вчерашний озноб, охвативший меня, когда я увидела, как смотрит Эна на Романа, был куда ужасней.
— Ну, ладно… спешу. Обещала Бонету пойти с ним. Поэтому и не жду тебя… А, да вон и Бонет машет мне. Прощай, дорогая.
Против обыкновения, она поцеловала меня, хоть и наскоро, в обе щеки и ушла, еще раз напомнив:
— Так смотри не приходи, пока я не дам знать… Дома меня не застанешь. Не надо ходить зря.
— Не беспокойся.
Я увидела, как она ушла с одним из наименее обласканных ею поклонников. В тот миг он сиял от счастья.
С этого времени я должна была жить сама по себе, без Эны.
Наступило воскресенье, а Эна все не могла удосужиться «дать мне знать»; она ограничивалась улыбкой и кивком головы в университете, да и то издали; ничего не сказала мне она и о нашей прогулке с Хайме. Опять наступили для меня дни одиночества. Лекарства от этого не было, поэтому я безропотно покорилась. Вот тогда-то я и начала понимать, что куда легче переносить крупные невзгоды, чем ежедневные пустячные неприятности.
Дома Глория по-своему встречала весну — с каждым днем она становилась все более нервной, — прежде я в ней этой нервности совсем не замечала. Она часто плакала. Бабушка под большим секретом сообщила мне, что опасается, не в положении ли опять Глория.
— Прежде я бы тебе этого не сказала… ты еще мала для таких разговоров. А теперь, после войны…
Бедная старушка не знала, с кем бы ей поделиться своими волнениями.
Однако ничего подобного не было. Просто в апреле и мае воздух куда больше волнует, будоражит и жжет, чем в разгар лета, — только и всего.
Деревья на улице Арибау, эти городские деревья, которые, по мнению Эны, пахли гнилью, словно целое кладбище растений, покрылись нежными, прозрачными листочками. Все вокруг улыбалось, и Глория, поглядывая на улицу из окна, тяжело вздыхала. Как-то раз я увидела, что она постирала свое новое платье и попыталась переделать воротник. У нее ничего не получалось; в отчаянии она швырнула платье на пол.
— Не умею я этого делать! — сказала она. — Не гожусь для этого.
Ее никто и не заставлял шить. Она ушла к себе и заперлась.
Роман, казалось, находился в прекрасном расположении духа. Иногда он даже удостаивал Хуана разговором. Хуан бывал тогда очень трогательным, он смеялся по любому поводу, хлопал брата по плечу. В результате разыгрывались ужасные скандалы с женой.
Однажды я услышала, как Роман играет на рояле. Играл он что-то знакомое: весеннюю песнь, сложенную им в честь бога Шочипильи. Песнь, которая, по его мнению, приносила ему несчастье. В темном углу прихожей стояла Глория, она вся превратилась в слух. Я вошла и стала глядеть на руки Романа, летавшие по клавиатуре. Он бросил играть и с раздражением спросил:
— Тебе что-нибудь нужно, малышка?
Роман тоже как-то переменился ко мне.
— О чем вы разговаривали в тот день с Эной, Роман?
— Да ни о чем особенном, по-моему. А что она тебе сказала?
— Ничего она мне не сказала, а только с того самого дня мы больше не дружим.
— Ладно, малышка… К вашим глупым школьным историям я отношения не имею… До этого я еще не докатился.
И он ушел.
Вечера теперь тянулись особенно долго. Прежде я сперва приводила в порядок свои конспекты, потом шла погулять, и еще до семи приходила к Эне. Она каждый день после обеда виделась с Хайме, но к этому часу возвращалась домой, и мы вместе делали переводы. Иногда она совсем не уходила из дому — вот тогда-то у них и собиралась вся университетская компания. Болевшие литературной корью мальчики читали нам свои стихи. К концу вечера нам что-нибудь пела Энина мать. В такие дни я оставалась у них ужинать. Все это было уже в области прошлого (иной раз меня ужасала мысль о том, как возникает то один, то другой элемент моего существования и как они исчезают, едва лишь я начинаю считать их чем-то неизменным). Мы больше не собирались у Эны, потому что учебный год кончался и над нами уже нависала темная тень экзаменов. О моем возвращении в этот дом мы с Эной больше не говорили.