Поток пассажиров, тащивших чемоданы, хлынул к выходу, и я — капля в этом людском потоке — тоже устремилась вместе с ним. Большой, очень тяжелый чемодан, туго набитый книгами, я несла сама; молодость и радостное возбуждение придавали мне силы.
Глотнув морской воздух, густой и прохладный, я смутно ощутила этот город: спящую громаду домов, запертые учреждения, раскачивающиеся фонари — пьяные стражи одиночества. До меня доносились неясные шорохи и тяжелое затрудненное дыхание: позади, совсем рядом, в конце таинственных улочек, ведущих к Борне, подле моего радостно бьющегося сердца дышало море.
Выглядела я, должно быть, довольно нелепо. Лицо расплывается в улыбке, полы старенького пальто хлещут на ветру по ногам, облепляя чемодан, который я не доверила угодливым «camálics»[1].
Не успела я оглянуться, как уже осталась на широком тротуаре одна; кто кинулся ловить редкие такси, кто пытался втиснуться в облепленный людьми трамвай.
Возле меня остановилась старомодная пролетка — такие снова появились после войны, — и я, не колеблясь, села на извозчика, к великой досаде какого-то господина, который в отчаянии бежал сзади, размахивая шляпой.
В этом расхлябанном экипаже я совершила в ту ночь путешествие, показавшееся мне очень коротким, но необычайно прекрасным: я проехала по широким пустынным улицам и пересекла залитый огнями центр — именно таким, ярко освещенным всю ночь, он мне и представлялся.
Извозчик свернул на Университетскую площадь, и я помню, что великолепное здание университета взволновало меня, будто чей-то дружеский привет.
Мы въехали в улицу Арибау, где жили мои родственники; платаны в тот год, несмотря на октябрь, были одеты густою листовой, а дыхание людей, спящих в глубине домов, за темными балконами, согревало окутывавшую улицу тишину. За нами, как след за лодкой, тянулся грохот колес, он отдавался у меня в голове. Вдруг наша колымага закачалась, заскрипела и остановилась.
— Приехали, — сказал извозчик.
Я оглядела дом, возле которого мы стали. Ряды одиноких балконов хранили за чугунными решетками семейные тайны. На какой балкон буду я выходить? Угадать мне было не под силу.
Дрожащей рукой дала я ночному сторожу мелочь. Лязгнули, заскрежетали двери, и я стала медленно взбираться по лестнице, с трудом волоча чемодан.
Оказалось, что в моей памяти все было иным: этих узких выщербленных мозаичных ступеней, слабо освещенных электричеством, я совсем не помнила.
Внезапно, уже у дверей нужной мне квартиры, меня охватил страх: я боялась будить незнакомых людей, но в конце-то концов они мои родственники — несколько секунд я колебалась, потом робко нажала кнопку звонка; на мой зов никто не откликнулся. Сердце заколотилось, я снова позвонила и услышала дрожащий голос:
— Иду, иду.
Шаркающие шаги, неловкие руки отодвигают засовы.
Все, что было потом, показалось мне каким-то кошмаром.
Прихожую освещала одна-единственная слабая лампочка, ввинченная в затянутую паутиной великолепную люстру. В темной глубине громоздилась сваленная в кучу, словно при переезде, мебель. А на переднем плане — яркое пятно: дряхлая старушка в длинной белой рубахе и накинутом на плечи черном кружевном платке. Мне хотелось думать, что я ошиблась квартирой, но у несчастной старушки сохранилась прежняя улыбка, необыкновенно добрая и ласковая, и я сразу поверила, что передо мной моя бабушка.
— Это ты, Глория? — спросила она шепотом.
Я не в силах была рта раскрыть и только покачала головой, но бабушка не видела меня в темноте.
— Проходи, проходи, доченька. Что ты там делаешь? Господи помилуй! Лишь бы только Ангустиас не узнала, что ты возвращаешься в такое время!
Обескураженная, я втащила чемодан и притворила за собой дверь.
Бедная старушка была сбита с толку и забормотала что-то невразумительное.
— Ты не узнаешь меня, бабушка? Это же я, Андрея.
— Андрея?
Она растерянно глядела на меня. Силилась припомнить.
На нее было тяжко смотреть.
— Да, бабушка, миленькая, — Андрея, твоя внучка… Я не смогла приехать утром, как писала.
Бабушка все никак не могла взять в толк мои слова. Но тут в дверях, выходивших в прихожую, показался худой высокий мужчина в пижаме. Он сразу понял, в чем дело. Это был дядя Хуан. Глаза и щеки у него совсем ввалились, и лицо при тусклом свете единственной лампочки напоминало череп.