Выбрать главу

Сидя иногда полуголая на полу у себя в комнате, накаленной, как и вся квартира, и пытаясь поймать последнюю каплю свежести, я слушала треск рассыхающегося дерева — казалось, будто это потрескивает, разгораясь, сам свет, пробивавшийся сквозь жалюзи кроваво-огненными вспышками. В эти тоскливые послеобеденные часы я вспоминала скрипку Романа и ее горячую жалобу. В высившемся передо мной зеркале отражался длинный ряд предметов: темно-рыжие стулья, серо-зеленые обои, уродливый угол кровати и посреди всей этой симфонии часть моего собственного, угнетенного жарою тела, сидящего на полу по-турецки… В эти часы я начинала подозревать, из каких углов извлекал Роман композиции для своей скрипки. И мне больше не казался таким скверным этот человек, который умел копить собственные рыдания и концентрировать их, преображая в красоту, насыщенную, как старое золото… Тогда на меня нападала тоска по Роману, желание видеть его подле себя, желание, при его жизни никогда мною не испытанное. Свирепая тоска по его рукам, лежащим на скрипке или на пятнистых клавишах старенького рояля.

Как-то раз я поднялась наверх, в комнату на чердаке. Как-то раз, когда тяжесть этой тоски стала нестерпимой. Я увидела, что все там подло разграблено. Исчезли книги и полки. У стены дыбилась тахта без матраса, ножки ее торчали в воздухе. Ни одна изящная безделушка, из тех, что окружали Романа, не пережила его. Футляр от скрипки был открыт: он зиял пустотой. В комнате стояла нестерпимая жара. Выходившее на крышу окошечко беспрепятственно позволяло проникать огненному потоку. И уж совсем странно мне было не слышать хрустального тиканья часов…

Тогда я твердо уверовала, что Роман умер и что тело его распадается и гниет где-то под теми же палящими лучами, которые так безжалостно карают его нору, такую жалкую теперь, когда из нее вынули душу.

Меня стали мучить кошмары, а так как я была очень слаба, они мучили и пугали меня непрестанно. Роман представлялся мне в саване, я видела гниющими его руки, эти одухотворенные руки, которые умели извлекать из вещей и гармонию, и их материальную суть. Эти крепкие и гибкие руки, смуглые, с желтыми пятнами от табака, которые столько умели сказать одним своим взмахом! Умели красноречиво выразить ощущение каждого мгновенья. Эти ловкие руки, пытливые и жадные, руки вора, представлялись мне сперва дряблыми, налитыми, вздувшимися. Потом они превращались в две грозди лишившихся плоти костей.

Жуткие видения с однообразной жестокостью преследовали меня весь конец лета. В душные вечера, в бесконечные, изнуряюще тяжкие ночи мое объятое ужасом сердце раскрывалось навстречу этим образам, а мой разум не в силах был их изгнать.

Чтобы вспугнуть призраков, я подолгу бродила по улицам. Бегала по всему городу, лишь понапрасну измучивая себя. Мое черное платье село после окраски, и все же оно с каждым днем становилось свободнее. Бессознательно я избегала роскошных нарядных кварталов, стыдясь своего слишком уж нищенского одеяния. Я узнала скучные, пыльные, словно наспех построенные барселонские пригороды. Куда больше привлекали меня старые улицы!

Однажды, когда день клонился к вечеру, я оказалась неподалеку от кафедрального собора и услышала медленный перезвон колоколов: от этих звуков город казался еще более древним. Я подняла глаза к небу: взошли звезды, синева стала мягче и гуще, и в душе у меня родился почти мистический восторг перед этой красотой, захотелось вот так и умереть здесь, возле собора, с возведенными к небу глазами, укрытой сладостью ночи, уже опустившейся на землю. И когда я перевела дыхание, у меня заболела грудь от голода и неизъяснимых желаний. На меня словно пахнуло ароматом смерти, и он впервые показался мне прекрасным. Только что он приводил меня в ужас… Подул сильный, порывистый ветер, а я все еще стояла, прижавшись к стене, ничего не соображая, почти в каком-то экстазе. Из окна старого развалившегося дома плеснула вздутая ветром простыня и вывела меня из столбняка. В тот день у меня наверняка было неладно с головой. Белая тряпка показалась мне саваном, и я кинулась бежать… Как в бреду добежала я до нашего дома на улице Арибау.

Так, спустя два месяца после трагедии, я стала чувствовать, что в доме у нас поселилась смерть.

А первое время мне казалось, что жизнь абсолютно ни в чем не переменилась.

Все те же крики нарушали тишину. Все так же колотил Глорию Хуан. Только теперь он, пожалуй, стал бить ее походя, из-за каждого пустяка, и грубость его удвоилась. Однако по-моему разница была невелика. Всех сводила с ума жара, и все же бабушка, с каждым днем все более сморщивавшаяся и усыхавшая, тряслась от холода. Но какого-нибудь особенного различия между этой, сегодняшней, моей бабушкой и той, прежней, старушкой не было. Она даже не выглядела более печальной. По-прежнему принимала я ее улыбку, и ее подарки, и, когда по утрам Глория звала старьевщика, она по-прежнему молилась своей пресвятой деве.