Алек, правда, понимал и причины, и следствия. Но простить все равно не мог.
Сунувшегося к нему после его слов репортера Алек отшил вежливо, на автомате, и остался стоять рядом с вещающим в режиме радио другом, рассеянно скользя взглядом по надгробиям. Камни, кресты, звезды, даты, имена.
Столько жизней. Столько оборвавшихся жизней.
Кладбище выглядело ухоженным, образцово-показательным. Ни одной заросшей могилы. Ни одной без цветов. И только редкие — без свечей.
Александров А.А. 2027-2055.
Малюкова В.И. 2030-2054.
Кире…
Алек замер и провел пальцами по гладкой поверхности маски, неосознанно пытаясь поправить уже много лет не существующие очки, моргнул, потом еще и еще. Надпись не исчезала. Две надписи. Четыре даты.
«Показалось», — твердил он себе, впиваясь взглядом в злополучную гравировку и все еще надеясь, что имена чудесным образом исчезнут, испаряться, поменяются. Или, хотя бы, — что это глупое совпадение, и другим будет год.
Или что он сейчас умрет. Прямо здесь.
Но идеальное зрение не подводило: фамилия осталась прежней, имена бликовали позолотой на нестерпимо ярком солнце, но не менялись, а год рождения был тем самым. И у первого, и у второго имени-отчества. Тонко звенела разбивающаяся бутылка, голос диктора перечислял разрушенные районы, горло сжимала давно избытая и пережитая, но такая острая боль. Он обещал им вернуться. Вернулся. Вот.
Руку Ская, легшую ему на плечо, Алек сбросил на автомате, так же, как и отмахнулся от взволнованных голосов, от тех рук, что уже пытались удержать его, перешагивающего через невысокие оградки. Ему надо было туда дойти. До тех надгробий под раскидистой, смотревшейся абсолютно неуместно вишней. До надгробий, где не было ни портретов, ни эпитафий — только черный камень и выбитые на нем имена.
И так же на автомате он опустился на колени, впиваясь в землю пальцами, даже не думая о кипельно-белой ткани перчаток или о том, что на коленях черных форменных брюк наверняка останутся зеленые разводы.
Боли не было. Была пустота. Был голос Ская где-то рядом. Рука, опускающая лилии, разжимающаяся ладонь и дрожащие пальцы. Белые цветы легли в центр могильного камня, закрывая крест. Так было правильнее. Они же никогда не верили во все это…
Он не знал, сколько простоял там так: на коленях, упираясь руками в землю, глядя на цветы — и не видя ничего. Он даже не замечал проходящих мимо людей и папарацци, жадно снимающих столь редкий кадр. Пока Скай осторожно не потянул его наверх, он вообще ничего не замечал.
А потом звуки вернулись какофонией голосов, наперебой интересующихся, что заставило генерал-лейтенанта, известного своим равнодушием к подобным мероприятиям, оказать такие почести ничем не примечательному захоронению.
Он замер, а потом заставил себя холодно улыбнуться — пусть под маской, для самого себя, возвращая остатки былого равновесия, — и шагнуть к выходу, великодушно позволяя всем этим уродам поджать хвосты, расступиться и остаться в живых.
Они не знали, о чем спрашивали, да. Они просто не понимали, но, несмотря на это, быть здесь он больше не мог и не хотел. В конце концов, он знал, что Скай идет следом, оставив свою вторую ветку лилий на соседней могиле, и этого было достаточно, чтобы сохранить хоть каплю самоконтроля. Ту каплю, которая сейчас позволяла ему не бежать, а спокойно идти. Ту каплю, которая не давала скатиться в позорную истерику с битьем морд и посуды.
Ту, благодаря которой, товарищи благодетели-верящие-помнящие так и не узнали, насколько были правы, за глаза называя их убийцами и нелюдями.
Его хватило на пару сотен метров, не считая пути до ворот, потом мир подернулся красной дымкой, а в воздухе запахло сладостью и металлом.
И руки Ская сжались поперек груди, почти ломая ребра в жестком захвате, пока легкие ходили ходуном, а сквозь стиснутые зубы прорывался глухой рык. Проснувшийся зверь хотел крови тех, кто сделал ему больно. Сколько они простояли так, он не знал — отпустило резко, просто сначала вернулся проклятый запах лилий, потом дневной свет, а потом этот свет померк. Как Скай тащил его домой, Алек уже не помнил.
Может быть — только может быть — их не зря считают уродами, выродками, недостойными жить среди людей.
Может быть, они это заслужили.
А может быть, их — вот таких вот — заслужили люди.
И, может быть, это даже хорошо, что его родители никогда не узнают, во что он превратился.
========== Глава 14 — Supremum vale (Последнее прости) ==========
Я ощущал её волосы на моем плече и губами чувствовал биение пульса в её руке. — и ты должна умереть? Ты не можешь умереть. Ведь ты — это счастье.
(Эрих Мария Ремарк, «Три товарища»)
Красные отблески на стенах, красные тени в углах, красные пятна на потолке. Он застонал, рванулся, но хватка человека, который его держал, была крепкой. Кто-то надсадно кричал в его голове, и он бился в чужих руках, силясь освободиться, сжать руками виски, остановить это безумие. Перед глазами мелькали алые и черные блики, он кричал и хрипел, вырываясь, пытаясь избавиться от самого себя.
Руки на груди сжались крепче, и он отчаянно завыл. Искры разума вспыхивали — он ощущал боль, гасли — проснувшийся, вырвавшийся из клетки зверь поднимал свою голову и требовал крови, чужих жизней, заслуженных жертв. Этот зверь жил в нем.
Этот зверь был им?
Темнота.
Алые сполохи, похожие на пламя. Багровые тени, как лужи крови.
Он резко расслабился, дождался, пока хватка ослабнет и, наконец, вывернулся, кружа вокруг своего пленителя. Зверь видел мир красным. Зверь хотел крови. Зверь хотел его жизнь.
Человек метнулся, пытаясь его поймать. Неожиданно быстро.
Но он отскочил к стене и замер, тяжело дыша.
Грудь ходила ходуном, голос в голове орал все громче, но он не разбирал, не мог разобрать ни слова.
В голове прояснилось, он сжал ладонями виски, и человек напротив чуть расслабился. Он видел это каждом жесте, в положении рук, линии спины. Зверь довольно улыбнулся, и мир опять заволокло алым маревом. Кто-то смеялся, хрипло и громко, из глубины души поднималась волна опаляющей, жаркой ярости.
Они сделали ему больно. Они заплатят за это.
Кто — они?
На периферии зрения что-то шевельнулось, и он отреагировал раньше, чем осознал. Кулак врезался в чьи-то ребра, в живот. Заныли отбитые костяшки пальцев, алый туман стал невозможно, невероятно густым. И зверь вырвался на волю.
Он чувствовал податливую плоть под кончиками пальцев, вкус крови на губах и тепло, такое близкое такое влажное чужое тепло. Зверь играл, зверь забавлялся, зверь мстил, за себя, за него, за нее.
Мысль оказалась неожиданной, и он замер, ощущая, как расползается алый туман и отступает безумие. Он вздрогнул. Мир все еще был красным, кроваво-красным и кровь было всюду — на стене, на его руках, на полу. Он смотрел на свои руки, на развороченную человеческую грудь и судорожно сглатывал, пытаясь справиться с захлестывающим ужасом. А потом посмотрел в лицо жертвы зверя.
И закричал.
Он кричал долго, страшно — но никто не отзывался. Он обнимал и баюкал это тело в своих руках, прижимал к груди, но глаза оставались мертвыми, безжизненными.
И тогда он завыл, вцепился пальцами в собственное горло и рванул. Вой оборвался.
Все закончилось. Только струйка крови стекала на пол, медленно иссякая, пока не замерла совсем.
***
— Доверие, доверие… — он хмыкает, глядя на луну, будто обкусанную с одного бока.
Свет мягко серебрит волосы и накладывает на лицо маску густых полночных теней.
— Это важно, тебе не кажется?
Она смотрит на звезды. Нестерпимо яркую россыпь на небосводе. Не потому, что избегает взгляда на него — просто слишком хорошо знает. Знает, как мечтательно он сейчас улыбается, знает, как дергается бровь и чуть поджимаются губы.
— Доверие переоценивают, радость моя. В конечном итоге, все решают совсем другие вещи.
— Например?
Он пожимает плечами. Они молчат.