2. Антисемитизм. — Ещё несколько отрывков на выбор и без комментариев: “Евреи, без сомнения, самая сильная, самая цепкая, самая чистая раса теперь в Европе”. “Мыслитель, на совести которого лежит будущее Европы, при всех планах, которые он составляет себе относительно этого будущего, будет считаться с евреями — и с русскими, — как с наиболее надёжными и вероятными факторами в великой игре и борьбе сил”. — “Было бы, может быть, полезно и справедливо удалить из страны антисемитических крикунов”. — “Встретить еврея — благодеяние, допустив, что живёшь среди немцев”. — “Поистине, общество, от которого волосы встают дыбом!.. Ни в каком ублюдке здесь нет недостатка, даже в антисемите. — Бедный Вагнер! Куда он попал! — Если бы он ещё попал к свиньям! А то к немцам!..” Мотив настолько глубокий, что даже в последних, невменяемых туринских письмах речь идёт о “ликвидации Вильгельма, Бисмарка и антисемитов”.
И наконец, 3. Славянофобия. — Начнём с того, что этот мыслитель, на которого некоторые увлечённые публицисты возлагали чуть ли не решительную вину за идеологию национал-социализма, никогда не уставал подчёркивать — и притом именно в пику соотечественникам — преимущества своего польского происхождения. Теперь постараемся представить себе чувства, которые должен был испытать какой-нибудь приверженец названной идеологии при чтении хотя бы следующего признания: “Одарённость славян казалась мне более высокой, чем одарённость немцев, я даже думал, что немцы вошли в ряд одарённых наций лишь благодаря сильной примеси славянской крови”. Не умолчим и о самом существенном: когда миссией Антанты провозглашается спасение мира от философии этого “дьявольского немца”, мы вправе были бы пожать плечами и судить о легковесно-газетном преувеличении в том лишь случае, если фраза действительно исходила бы от полемически зарвавшегося газетчика, а не от реального и к тому же влиятельного политика. Что-то особенное и совершенно небывалое удалось предвидеть в наступающем XX веке этому сейсмографически чуткому провидцу, вскричавшему, как никто, о “восходящем нигилизме”, об “эпохе чудовищных войн, крушений, взрывов”, об “условиях, которые и не снились утопистам”: “Начинается эпоха варварства; науки будут поставлены ей на службу” или “Наступает время борьбы за господство над земным шаром — она будет вестись во имя основных философских учений” — что-то такое, после чего “миссия Антанты”, пожалуй, покажется нам не такой уж и преувеличенной. “Понятие политики, — так скажет он в “Ессе Homo”, — совершенно растворится в духовной войне; все формы власти старого общества взлетят на воздух; будут войны, каких ещё никогда не было на земле”. И, наконец, решающее место — своего рода духовное credo и политическая программа, в сущности, выпад философа, на которого и ополчится будущая Антанта: “Мелочность духа, идущая из Англии, представляет нынче для мира великую опасность. Чувства русских нигилистов кажутся мне в большей степени склонными к величию, чем чувства английских утилитаристов… Мы нуждаемся в безусловном сближении с Россией и в новой общей программе, которая не допустит в России господства английских трафаретов. Никакого американского будущего! Сращение немецкой и славянской расы”.
И вот — после столь глухого перерыва — снова: Фридрих Ницше на русском языке. Трудно передать в слове, что именно могли бы мы испытать при этом, допустив, что мы не стали бы демонстрировать в этом случае академическую выдержку и делать бесстрастную мину при столь неожиданной игре. Должно быть, нечто вроде шока; должно быть, некоторую неловкость (с непривычки), внезапную смятённость и моментальную мобилизацию всего бессознательного горизонта… Ницше, оболганный, табуированный, поражённый в культурных правах, Ницше, обречённый на пиратское существование между спецхраном и чёрным рынком, пущенный на культурный самотёк и всё ещё — сенсационный, подпольный, мушиный; будем надеяться, этому Ницше приходит конец. Мошеннический образ, долгое время служивший прообразом “сильных” ничтожеств — от героев Арцыбашева и Пшибышевского до маньяков государственной власти, — безвозвратно сдаётся в архив авантюр века; этой философией, можно сказать со всей уверенностью, не вдохновится больше ни один унтер-офицер. Остаётся иной образ, но — внимание! — отнюдь не безопасный, отнюдь не разминированный, отнюдь не легко перевариваемый: да, всё ещё опасный, взрывоопасный, всё ещё “динамит”, но — иной. “Философ неприятных истин” — так однажды вздумалось ему назвать себя, ещё до того, как истины эти были названы им же “ужасными”. Какая странная ирония! Десятилетиями мы держали эти ужасные писаные истины под замком, отдаваясь по-неписаному ужасам, в сравнении с которыми они показались бы разве что невинными приближениями; десятилетиями кому-то думалось, что читать “вот это вот” опасно, словно речь шла о воспитанных мальчиках, которых надо было уберечь от этой смертельно ужаленной и оттого “неприятно” жалящей совести… Опасно? Но не опаснее же самой действительности, которую так разрушительно чувствовал и небывалые вирусы которой впервые привил себе, продемонстрировав на себе их действие, этот человек! Вирусы остаются в силе, и, покуда ещё они будут оставаться в силе, жертве Фридриха Ницше придётся быть не столько философским наследием, сколько злобой дня. Во всяком случае, шифром к ней окажется отнюдь не традиционно понятая философия.
Посмертные судьбы Ницше — это судьбы систематического опошления и оглупления идеи «сверхчеловека» демократическим большинством. Попытка стать Богом, ставшая на деле лишь криком моды и образцом для подражания бесчисленных кроликов, разыгрывалась в жанре пародии; в конце концов речь шла о попытке с негодными средставми: коварная Богиня Музыка, захотевшая говорить не в тонах, а в словах, сорвала грандиозное мероприятие, успех которого мог быть спровоцирован чем угодно, только не… музыкой. Парадокс Ницше не в патологии его темы, а в еёисключительной нормальности; не оттого он отказался от профессуры и предпочёл ей творение мира, что был болен, а оттого, что искалабсолютного здоровья. Ставка на музыку оказалась губительной; решаясь на то, на что решился он, не держатся музыки, совсем напротив: затыкают уши воском и привязывают себя к мачте сознания, чтобы не уйти с головой в чарующую гравитацию тристановского болота. Спесивые «кролики», которые хозяйничают в философии Ницше, оттого не ведают никаких трудностей в её усвоении, что не утруждают себя вовсе поиском единственного надлежащего шифра к разгадке его срыва. О шифре он обмолвился сам, нечаянно выдав собственную тайну, — ещё в первой юношеской своей книге о трагедии: в том самом — захватывающе исповедальном — отрывке, где речь идёт о“демоне”Сократа, убийцы трагедии, — демоне, велевшем Сократу слушаться музыки. Трагедия умерла, но трагедия возродится, и символом этого возрождения был бы отдавшийся музыке Сократ — ненавистный диалектик, который обменял бы всю оружницу своих аргументов на внезапное чудо — запеть… И ещё одно юношеское признание о какой-то книге — в сущности, о всех своих будущих книгах: “По сути дела, это музыка, случайно записанная не нотами, а словами” (Письмо к Софии Ричль от 2 июля 1868 г. — Br., 2, 298). Прибавить к этому нечего. Но какой случайностью можно было бы объяснить странный факт, что меньше всего в этой музыке была услышана сама музыка и больше всего — насильственно отторгнутые от неё и уже не отвечающие за самих себя слова!
II. История одного поражения
"Братцы, — сказал самый старый карлик, — мы в опасности. Я угадываю жест этого великана. Он собирается помочиться на нас. А когда мочится великан, это потоп. Нам конец, если он начнет мочиться. Я уже не говорю о том, в каком отвратительном элементе мы утонем".
"Проблема, — сказал второй карлик, — как помешать великану помочиться?"
"Проблема, — сказал третий карлик, — как помешать великому по-великому сделать нечто великое?"
"Благодарю вас, — с достоинством ответил старый карлик. — Судя по всему, проблема взята философски, интерес к ней удвоен, решение ее подготовлено".