Провал позорного первого акта, собственно первое из двух столетий этой истории мы уже успели пережить. «Миссия Антанты» в 20 веке успешно кульминируется в порнографических саморазоблачениях американского way of life. Теперь начинается второе столетие, продолжение эксперимента другими средствами, где вакансию говорящего по-немецки и стертого в порошок "сверхчеловека" занимает англоязычный, преуспевающий "супермен". Не будем однако строить никаких иллюзий относительно подлинного протагониста обоих представлений: дело шло тогда и идет все еще и теперь лишь о переодетой «морской свинке». Может быть, нам удастся еще — перед третьим актом — взять себя в руки и противопоставить ужасной истине нигилизма мужество и присутствие духа.
Пятое дополнение
В 1876 г., накануне разрыва личных отношений с Вагнером, Ницше выпустил в свет четвертое и последнее из "Несвоевременных размышлений", озаглавленное "Рихард Вагнер в Байрейте", — настоящий панегирик байрейтскому маэстро, который впоследствии даже самые непримиримые антиницшеанцы вынуждены были причислять к лучшим произведениям литературы о Вагнере (как, к примеру, X. Ст. Чемберлен: Н. St. Chamberlain, Richard Wagner. Munchen, 1896, S. 88). Символически совпавшее с уходом от Вагнера, это сочинение (равно как и третье Несвоевременное — "Шопенгауэр как воспитатель") виделось самому автору «прощальным письмом», благодарным взглядом в прошлое, залитое необыкновенно величественным светом огромного вагнеровского солнца, — в жизни Ницше, начиная с 14-летнего возраста, когда в руки одержимого музыкой отрока впервые попал клавирауспуг "Тристана и Изольды", Вагнер был больше, чем событием, скорее именно событием, первым безумящим уколом абсолютного восторга, судьбой, вламывающейся в жизнь и навсегда включающей жизнь в проскрипционные списки жертвенных первенцев смысла и понимания. "Я не в состоянии относиться к этой музыке критически и хладнокровно; все фибры, все нервы содрогаются у меня, и я давно не испытывал такой длительной отрешенности, как от только что названной увертюры (к "Мейстерзингерам". — К.С)" (Э.Роде от 27 октября 1868 г. Вr. 2, 332).
Что эта отрешенность не умещалась в стенах концертной залы и непредсказуемо колесила по быту, было уже просто рефлексом одержимости; это значило, скажем, отправиться из Наумбурга в Базель, откуда поступило приглашение на кафедру филологии, узнать в поезде, что в Карлсруэ состоится представление "Мейстерзингеров", сойти с полпути и вспомнить о Базеле уже наутро (рикошет маршрутно не особенно дикий, если сравнить его с почти одновременным броском молодого Владимиpa Соловьева из Британского музея в египетскую пустыню, но — что гораздо важнее — того же качества и рода).
Последовавшее за этим личное знакомство с Вагнером, свирепый прозелитизм неофита, обращающего в новую религию всех своих новых друзей, язычески-христианская двойная рольгероя и апостола, кующего одной рукой меч, а другой пишущего "Воззвание к немецкой нации" и то самое "Рождение трагедии", которому суждено было стать увертюрой всемирной славы автора "Кольца Нибелунгов", наконец, неописуемое блаженство "трибшенской идиллии'' (23 встречи с хозяином и хозяйкой виллы Трибшен на Фирвальдштетском озере) — все это, включая неумолимую логику ближайшего разрыва, представало неким захватывающе разыгранным мифом на фоне, точнее, на противофоне воцаряющейся позитивистической прагматики и скепсиса, во всяком случае (так скажет об этом в скором времени Шпенглер) "последним событием немецкого духа, на котором лежит величие" (О. Spengler, Der Untergang des Abendlandes, Bd 1, Mimchen, 1924. S. 472).
Разрыву предшествовало разочарование, когда чаемое Рождение Трагедии обернулось вдруг Рождением Байрейта, притом не из духа музыки, а по правилам самого регулярного гешефтмахерства; Байрейт, увиденный новым Римом, католицизмом без слов (с оскорбительно ясным намеком на мендельсоновско-верленовские romances sans paroles), — это будущее разоблачение, выкрикнутое из 1886 г. (аф. 256 "По ту сторону добра и зла"), оказывалось реальностью в переживаниях уже в 1874 г. Туринское — и уже отнюдь не "прощальное" — письмо "Казус Вагнер", написанное весною и вышедшее в свет в сентябре 1888 (в издательстве К.Г. Наумана), лишь подводило итоги. Впоследствии вагнерианская партия ("Ноль, Поль, Коль") приложит уйму усилий, чтобы осветить конфликт средствами бульварных интерпретаций, мало чем отличающихся от тех, которыми обрабатывали самого Вагнера действительные boulevardicrs литературы конца века (как, скажем, Макс Нордау): "шум и ярость'' туринского письма Ницше будут объяснять чем угодно, вплоть до зависти неудавшегося музыканта; во всяком случае попытаются создать впечатление внезапности конфликта, как если бы бывший пылкий прозелит, изнемогающий от любви к своему божеству, вдруг сошел с ума и стал изнемогать от хулы на собственную любовь, — ситуация, заставившая еще не сошедшего с ума, но уже стоящего на пороге роковой болезни философа трезвейшим и спешным образом готовить к изданию последнюю из своих книг: "Nietzsche contra Wagner" — впечатлительный коллаж отрывков, подобранных из ряда прежних сочинений в доказательство невнезапности и, стало быть, периодичности скандальной антивагнерианы.
Опубликованные посмертно материалы из наследия не оставляют никаких сомнений в действительной причине разрыва; к контроверзе Ницше-Вагнер как нельзя лучше подходит шопенгауэровская притча о перекличке великанов, слышащейся гулом в мире карликов. Что обратное влияние восторженного адепта на "мейстера" было ничуть не менее реальным фактом, этого не скрывал и сам Вагнер, списывавший, по собственному признанию, со своего юного друга 3-й акт "Зигфрида" (см. Е. Forster-Nietzsche, Das Leben Friedrich Nietzsches. Bd. 2, Abt. 2, S. 853), как знать, может быть, и уже против воли, и "Парсифаля" ("Клянусь Вам Богом, что считаю Вас единственным человеком, знающим, чего я хочу" — ibid., S. 131). Несомненно во всяком случае одно: понять что-либо в этой изнуряюще глубокой истории — значит держаться как можно дальше от отчужденно-надменного стереотипа наукообразного подхода и ориентироваться на непосредственное переживание самого феномена…
Прежде всего изумительная стилистика избиения Вагнера в поздних произведениях, и особенно в туринском письме 1888 г. ("В конце концов я есмь нынче единственный утонченный немецкий стилист". М. ф. Мейзенбуг от 4 октября 1888. Вr. 8, 447), не должна сбивать с толку; он продолжал любить Вагнера как никого, и пронес эту свою любовь даже в годы помрачения, когда достаточно было только произнести имя великого чародея, чтобы взор больного увлажнился и тотчас же приобрел осмысленное выражение, — он ведь и сам успел выдать эту тайну накануне катастрофы в необыкновенно горячих признаниях, изменнически проглядывающих сквозь ритуальные жертвы экзекуции: "Я не знаю, что другие переживали с Вагнером, — нанашем небеникогда не было облаков" (KSA 6,288). Собственно ключ к катастрофе дан именно здесь; остается догадаться, какой взыскательностью, какими требованиями могла бы обернуться такая любовь, кроме которой, по существу, и не было другой! Требование сформулировано в "Рихарде Вагнере в Байрейте": "Не разрубать гордиев узел греческой культуры, как это сделал Александр, так что концы его развеялись по всем направлениям мира, но связать его, после того как он был разрублен, — вот в чем теперь задача. В Вагнере узнаю я такого анти-Александра" (KSA 1,447).