Наши поступки никогда не бывают тем, чем кажутся. Громадного труда стоило нам понять, что внешний мир вовсе не таков, как нам кажется. То же можно сказать и о внутреннем мире. В действительности наши поступки «нечто иное» — большего сейчас сказать мы не можем, и существо их пока остается неизвестным.
В Италию пришла жара, и Ницше уехал долечиваться в Мариенбад — на воды. Он уже давно подозревал, что его здоровье сильно зависит от климата — температуры, ветра, сырости, тумана. Заложник природных условий, он отныне обречен на вечное бегство в поисках места на земле, которое бы в данный момент соответствовало его иллюзорному идеалу природы. М. Пруст, задыхаясь от удушья, изолировал себя в пробковой комнате, Ф. Ницше метался между горами Швейцарии, Наумбургом, «водами», Лазурным берегом Франции и излюбленными местами Италии — Сорренто, Генуя, Венеция, Лигурийское побережье…
Проследить маршруты метаний Ницше за десятилетие, предшествовавшее безумию, задача не из легких. Зимой и осенью — Капри, Стреза, Генуя, Рапалло, Мессина, Рим, Ницца, Рута, Турин, летом — Сильс-Мария, Наумбург, Базель, Люцерн, Грюневальд, Лейпциг, пансионы, мансарды, крестьянские дома, самые дешевые харчевни, trattorie, убого меблированные холодные комнаты…
…Редкие одинокие прогулки, спасавшие от бессонницы ужасные средства — хлорал, веронал и, возможно, индийская конопля; постоянные головные боли; частые желудочные судороги и рвотные спазмы — 10 лет длилось это мучительное существование одного из величайших умов человечества.
К этому следует добавить — существование нищенское, вынуждавшее его довольствоваться самыми дешевыми комнатами и самым дешевым питанием, что также не могло не сказаться на его здоровье. Но и на это денег часто не хватало…
И вот он снова в маленькой, тесной, неуютной, скудно обставленной chambre garnie; стол завален бесчисленными листками, заметками, рукописями и корректурами, но нет на нем ни цветов, ни украшений, почти нет даже книг, и лишь изредка попадаются письма. В углу тяжелый, неуклюжий сундук, вмещающий всё его имущество — две смены белья и второй, поношенный костюм. А затем — лишь книги и рукописи, да на отдельном столике бесчисленные бутылочки и скляночки с микстурами и порошками: против головных болей, которые на целые часы лишают его способности мыслить, против желудочных судорог, против рвотных спазм, против вялости кишечника… Грозный арсенал ядов и снадобий — его спасителей в этой пустынной тишине чужого дома, где единственный его отдых — в кратком, искусственно вызванном сне. Надев пальто, укутавшись в шерстяной плед (печка дымит и не греет), с окоченевшими пальцами, почти прижав двойные очки к бумаге, торопливой рукой часами пишет он слова, которые потом едва расшифровывает его слабое зрение. Так сидит он и пишет целыми часами, пока не отказываются служить воспаленные глаза: редко выпадает счастливый случай, когда явится неожиданный помощник и, вооружившись пером, на час-другой предложит ему сострадательную руку.
И эта chambre garnie — всегда одна и та же. Меняются названия городов — Сорренто, Турин, Венеция, Ницца, Мариенбад, — но chambre garnie остается, чужая, взятая напрокат, со скудной, нудной, холодной меблировкой, письменным столом, постелью больного и с безграничным одиночеством. И за все эти долгие годы скитания ни минуты бодрящего отдыха в веселом дружеском кругу, и ночью ни минуты близости к нагому и теплому женскому телу, ни проблеска славы в награду за тысячи напоенных безмолвием, беспросветных ночей работы.
Отныне здоровье Ницше находилось в состоянии крайне шаткого равновесия: каждая мысль, каждая страница будоражили его, грозили опасностью срыва. Больше всего теперь он дорожил немногими хорошими днями, каникулами, предоставленными ему болезнью. Каждый такой день он воспринимал как дар, как спасение. Уже с утра он задавался вопросом, что принесет ему новое солнце.
При первых лучах солнца я ухожу на одинокий утес, омываемый волнами и, вытянувшись на нем под зонтиком во весь рост, как ящерица, лежу и вижу перед собой только море и чистое небо.
Перед моими глазами расстилается море, и я могу забыть о существовании города. Далекие колокола звонят Ave Maria, и до меня доносятся на грани дня и ночи эти грустные и немного нелепые звуки; еще минута и все смолкает! Отчего не может говорить это бледное, еще светящееся от солнца море! Окрашенные в самые тонкие неуловимые цвета, облака пробегают по небу на фоне ежедневно повторяющейся вечерней зари; и небо тоже молчит. Небольшие утесы и подводные камни скрылись в море как бы в поисках последнего убежища. Все молчит, все лишено дара слова. Душа моя растворяется в этом подавляющем, красивом и жестоком молчании.