Выбрать главу

Я странник, неустанно восходящий на горы, — сказал он в сердце своем, — я не люблю равнин и, кажется, не могу долго оставаться на одном месте.

И что бы ни сулила мне судьба, что бы ни пережил я — жизнь моя будет вечным странствием и восхождением в горы: в конце концов, человек живет только тем, что внутри него.

Прошло то время, когда случайности еще встречались на пути моем; что же может встретиться мне теперь, что не было бы частью моей и достоянием моим!

Ко мне и в меня возвращается наконец Самость моя — те части ее, что так долго были на чужбине, рассеянные среди многих вещей и случайностей.

И еще одно знаю я точно: теперь стою я перед последней вершиной моей и перед тем, что давно уже было предназначено мне. О, на самый трудный путь предстоит мне вступить! О, начал я самое одинокое свое странствие!

У Ницше много вариантов третьей части поэмы, он долго колеблется, какой выбрать, он импровизирует, он все больше наделяет героя собственными чертами и в конце концов рождается гимн жизни, пропетый из последних глубин самозаточения:

Тут Жизнь задумчиво оглянулась вокруг и тихо произнесла: «О Заратустра, ты не слишком-то верен мне!

Ты давно уже любишь меня не так сильно, как говоришь; я знаю, ты собираешься скоро покинуть меня.

Ибо есть старый, тяжелый-тяжелый, гулкий колокол — до самой пещеры твоей доносятся ночью удары его:

— И когда слышишь ты, как он в полночь отбивает часы, ты думаешь между первым и последним — двенадцатым ударом —

— думаешь о том, о Заратустра, что скоро покинешь меня, — я знаю это!»

«Да, — колеблясь, отвечал я, — но ты знаешь также…» — И я сказал ей кое-что на ухо, шепотом, сквозь золотистые пряди ее спутанных, безумных волос.

«Ты знаешь это, о Заратустра? Этого не знает никто».

И смотрели мы друг на друга, и бросали взгляды на зеленый луг, на который опускалась вечерняя прохлада, и рыдали. И в тот раз Жизнь была мне милее, чем когда-либо вся мудрость моя.

Так говорил Заратустра.

РАЗ!

О человек! Внимай!

ДВА!

Что вещает глубокая полночь?

ТРИ!

Я спала,

ЧЕТЫРЕ!

И от глубокого сна пробудилась:

ПЯТЬ! Мир глубок! —

ШЕСТЬ!

И глубже, чем думает день.

СЕМЬ!

Глубока боль мира —

ВОСЕМЬ!

И все же радость глубже, нежели скорбь.

ДЕВЯТЬ!

Боль говорит: «Прейди!»

ДЕСЯТЬ!

Но всякая радость жаждет вечности,

ОДИННАДЦАТЬ!

Жаждет глубокой, глубокой вечности!

ДВЕНАДЦАТЬ!

Мне представляется, что это стихотворение — эти двенадцать числительных, соответствующие двенадцати ударам полночного колокола, являются разгадкой той тайны, которую нашептал Заратустра Жизни, тайны, открывшейся ему как откровение на высоте 6500 футов над уровнем моря, тайны «вечного возвращения», в котором определяющей является вечность, а не возвращение, темная бездна вечности, а не видимая и временная жизнь, которой не дано судить о глубинах мира. Вечное возвращение — обреченность человека на возврат ко все тем же проблемам бытия, которое всегда было и всегда останется тайной. «Мир глубок! И глубже, чем думает день»…

Публикацию трехчастной поэмы ждала та же судьба, что и первую ее часть — даже ближайшие друзья не удосужились откликнуться на присланные дарственные экземпляры. Намерение Ницше написать серию комментариев к поэме отпало само собой: кто будет читать маргиналии, если нет желающих ознакомиться с Книгой?.. Ницше одолевают сомнения. Может быть, он не смог донести свою мысль до читателя? Может быть, необходимо надолго уединиться, чтобы оформить свою систему точнее и определенней? Ницше едет в Базель, дабы поработать в тамошних библиотеках, и вновь убеждается, что и тут, где у него столько бывших коллег, никто не читал его «Заратустры». «Я чувствовал себя среди них, словно среди коров», — написал он П. Гасту.

Единственным человеком, горячо отреагировавшим на поэму, оказался некто Генрих фон Штейн, вначале приславший восторженное письмо, а затем попросивший встретиться с автором. Хотя Генрих был вагнерианцем, поклонником Козимы Вагнер и Лу Саломе, Ницше, утративший большинство друзей, ответил ему приглашением в Сильс-Марию. В надежде обрести последователя (на такую возможность указывала опубликованная Штейном книга, во многом перекликающаяся с ницшеанством) Ницше пренебрег даже тем, что посетитель мог быть посланником Козимы, присланным для заключения перемирия. Так или иначе, Ницше произвел большое впечатление на молодого писателя, Штейн расценил встречу как великое и значительное событие в жизни, а у самого Отшельника из Сильс-Марии вновь воскресло утопическое желание стать основателем «идеального монастыря». Видимо, он сделал такого рода предложение единственному неофиту, но у того, при всем уважении к мэтру, были свои планы. Встреча продолжалась лишь три дня.