— Знаешь, аскари, — сказала Регина на прекрасном мягком джалуо, как это делали Овуор с Чебети, оставаясь наедине с малышом, — тебя такое же ожидает. Мы не такие, как все дети. Другим детям ничего не говорят, а нам они все рассказывают. Мы с тобой получили таких родителей, которые не могут держать язык за зубами.
Она встала, наслаждаясь тем, как жесткие травинки покалывают ее босые ноги, потом быстро побежала к цветущему гибискусу и сорвала лиловый цветок с буйно разросшегося куста. Она осторожно принесла нежный цветок к коляске и так долго щекотала мальчика, пока он не загулил, снова издав односложные звуки, напоминавшие смесь джалуо и суахили.
— Если ты никому не расскажешь, — прошептала она, усаживая Макса на колени и продолжая уже громче по-английски, — я тебе объясню. Вчера мама закричала: «В страну убийц меня никто не заставит поехать», и мне просто пришлось с ней плакать. Я знала, что она вспоминает о своей матери и сестре. Знаешь, это были наши бабушка и тетя. А потом папа закричал в ответ: «Не все же там убийцы», побледнел и задрожал так, что мне его стало ужасно жалко. И тогда я поплакала из-за него. Вот так всегда. Я не знаю, за кого я. Понимаешь, больше всего мне нравится разговаривать с тобой. Ты ведь даже еще не знаешь, что есть Германия.
— Ну что, Регина, пичкаешь брата своими английскими историями или на сей раз вталкиваешь в него еще какой-нибудь бред? — издалека закричал Вальтер, выходя из-за куста шелковицы.
Регина подняла брата, спрятав за его тельцем лицо. Она подождала, пока с лица не сойдет краска смущения, представив себя охотником, попавшим в собственную западню. В этот раз Овуор был не прав. Он утверждал, что у нее глаза как у гепарда, но она не увидела, как подошел отец.
— Я думала, ты у старика Готтшалька, — сказала она, заикаясь.
— Мы там и были. Он передает тебе привет и говорит, что рад был бы тебя увидеть. Сходи к нему, Регина. Старику так одиноко. Надо помогать, чем можешь, и помогать добровольно. Мы ведь ничего не можем подарить, кроме себя. Мама уже пошла домой. А я подумал, что мои дети будут мне рады. Но моя дочь выглядит так, как будто воровала яйца и поймана на месте преступления.
Почувствовав разочарование Вальтера, Регина раскаялась. Тяжело поднявшись, точь-в-точь беззубая дряхлая бабка, она положила Макса назад, на его подушки, потом медленно подошла к отцу и обняла его так крепко, как будто одними руками могла забрать мысли, о которых ему нельзя было узнать. Дрожь его тела рассказала ей о волнениях прошедшей ночи еще больше, чем его лицо. Регину, хотя она и сопротивлялась, угнетала печаль, давившая на ее совесть; она искала слова, чтобы скрыть сочувствие, но отец опередил ее.
— Ты была не слишком осторожна в выборе своих родителей, — сказал Вальтер, присаживаясь под дерево. — Теперь они хотят поехать с тобой уже во вторую чужую страну.
— Ты хочешь, мама нет.
— Да, Регина, я хочу, и я должен. А ты должна мне помочь.
— Но я же еще ребенок.
— Ты уже не ребенок и знаешь об этом. Хоть ты не доставляй мне проблем. Я бы никогда не простил себе, если бы ты стала из-за меня несчастной.
— Почему мы должны ехать в Германию? Другим вот не надо. Инге говорит, ее папа на следующий год станет англичанином. Ты бы тоже мог. Ты же был в армии, а он нет.
— А ты рассказала Инге, что мы хотим вернуться в Германию?
— Да.
— А она что?
— Не знаю. Она со мной больше не разговаривает.
— Не знал, что дети могут быть такими жестокими. Я не хотел причинить тебе боль, — пробормотал Вальтер. — Но попытайся понять меня. Отец Инге, может, и получит английский паспорт, но англичанином от этого не станет. Вот скажи сама, ты можешь себе представить, что его пригласят в английскую семью? Скажем, к твоей драгоценной директрисе?
— К ней — никогда в жизни!
— И ни к кому другому. Вот видишь. Я не хочу быть человеком с чужой фамилией, я должен наконец понять, где же у меня свои. Не могу я больше оставаться bloody refugee, которого никто не воспринимает как полноценного человека, а большинство презирает. Здесь меня всегда будут только терпеть, я всегда буду аутсайдером. Ты хоть представляешь себе вообще, что это значит?
Регина закусила нижнюю губу, но, несмотря на это, сразу же ответила.
— Да, — сказала она, — представляю. — Она задавалась вопросом, представляет ли отец, что ей пришлось пережить за годы учебы, сначала в Накуру, а теперь и здесь, в Найроби. — Здесь, — объяснила она, — еще хуже. В Накуру я была только немкой и еврейкой, а здесь я немка, еврейка и bloody day-scholar[94]. Это куда хуже, чем bloody refugee. Поверь, папа.