Выбрать главу

— Aver, — прочитала она, — означает «самоутверждаться». Aviary — это «птичник». Нет, это уж вовсе ерунда выходит. Ну, вот есть еще avid. Означает «жадный».

— Йеттель, прекрати заниматься ерундой. Так мы слово никогда не найдем.

— А для чего тогда нужен словарь, если в нем ничего нельзя найти?

— Ладно, давай сюда. Посмотрим на «Е». Evergreen, — прочитал Вальтер, — значит «вечнозеленый».

Регина впервые заметила, что ее отец может плеваться еще лучше Овуора. Она сняла руки с головы Руммлера и захлопала в ладоши.

— Тихо, Регина. Тихо обе, это не игрушки. Наверно, он и хотел сказать «вечнозеленый». Ну конечно, Моррисон имел в виду свои вечнозеленые кукурузные поля. Смешно, я бы никогда не подумал, что он может такое сказать.

— Нет, — сказала Йеттель, и ее голос вдруг стал очень тихим. — Я поняла. Every значит «каждый, каждого, каждое». Вальтер, every month значит «каждый месяц». Другого перевода быть не может. То есть он каждый месяц будет платить нам по шесть фунтов?

— Ну не знаю. Надо подождать, повторится ли чудо.

— Вечно ты толкуешь о чудесах.

Регина караулила реакцию отца, поймет ли он, что она подражала голосу матери, но ни ее глазам, ни ее ушам добычи не досталось.

— На этот раз он прав, — прошептала Йеттель, — он точно прав.

Она встала и, прижав к себе Регину, поцеловала ее. Поцелуй был соленым.

Чудо стало реальностью. В первых числах каждого месяца мистер Моррисон приезжал на ферму, выпивал сначала две чашки чаю, потом навещал своих коров и кур, шел на кукурузные поля, возвращался, выпивал третью чашку и молча выкладывал на стол шесть бумажек по одному фунту.

Йеттель раздувалась от гордости, вроде Овуора, каждый раз, когда речь заходила о судьбоносном дне, изменившем жизнь в Ронгае.

— Вот видишь, — говорила она тогда, и Регина, не шевеля губами, повторяла за ней знакомые слова. — Что толку от твоего прекрасного образования, если ты даже английского не знаешь?

— Да никакого толку, Йеттель, как и от мантии.

Когда Вальтер говорил это, глаза у него не были уже такими уставшими, как на протяжении нескольких последних месяцев. В хорошие дни они сияли, как до малярии, и тогда он даже смеялся, если Йеттель начинала хвалиться своей победой, называл ее «мой маленький Овуор», а ночью наслаждался ее нежностью, которую они оба считали уже навек потерянной.

— Они мне ночью братика делали, — рассказывала Регина под акацией.

— Это хорошо, — говорила айа. — Теперь Суара не будет больше младшим ребенком в семье.

Вечером Вальтер предложил:

— Пошлем Регину в школу. Вот Зюскинд поедет в следующий раз в Накуру, пусть узнает, что для этого надо.

— Нет, — воспротивилась Йеттель. — Еще рано.

— Но ты же сама сколько раз говорила о школе. И я тоже так считаю.

Йеттель заметила, что у нее горят щеки, но не сдалась.

— Я не забыла, — сказала она, — что было в тот день, до того, как налетела саранча. Ты думал, я не поняла, о чем ты говорил, но я не настолько глупа, как ты полагаешь. Регина может научиться читать и в семь лет. А сейчас нам надо собрать деньги для мамы и Кэте.

— И как ты это себе представляешь?

— Еды у нас хватает. Почему нельзя пожить так еще некоторое время? Я все точно рассчитала. Если мы не будем тратить, то через год и пять месяцев соберем сто фунтов, чтобы переправить сюда маму и Кэте. Даже еще два фунта останется. Вот увидишь, у нас все получится.

— Если ничего не произойдет.

— А что может произойти? Здесь никогда ничего не происходит.

— Здесь нет, а в остальном мире — да. Дома дела плохи.

Видеть усердие Йеттель, ее готовность отказаться от всего, ее торжество, с каким она каждый месяц складывала в шкатулку шесть фунтов, и каждый раз пересчитывала все накопленные деньги, ее уверенность, что все получится, что они соберут спасительную сумму вовремя, было для Вальтера еще тяжелее, чем слушать новости, которые он включал каждый час днем и часто ночью.

Промежутки между письмами из Бреслау и Зорау становились все длиннее. Сами письма, несмотря на все усилия скрыть страх, были такими тревожными, что Вальтер часто спрашивал себя: неужели жена действительно не замечает, что надеяться уже по меньшей мере дерзко? Иногда ему казалось, что она и правда ни о чем не догадывается, тогда он бывал растроган и завидовал ей. Но когда подавленность так мучила его, что он не мог даже испытывать благодарность за свое собственное спасение, тогда отчаяние превращалось в ненависть к Йеттель и ее иллюзиям.

Отец писал, что гостиницу никак не удается продать, что он почти никуда не выходит и в Зорау остались только три еврейские семьи, но по нынешним временам живется ему все-таки неплохо и нет причин жаловаться. На другой день после поджога синагог он написал: «Лизель, может быть, эмигрирует в Палестину. Только бы мне удалось уговорить ее оставить меня, старого осла». После 9 ноября 1938 года[8] отец избегал употреблять в своих письмах обнадеживающие концовки «до свидания».

вернуться

8

То есть после «Хрустальной ночи», или «Ночи разбитых витрин», с 9 на 10 ноября 1938 г., когда по Германии прокатилась волна организованных нацистами еврейских погромов.