— За успешную акцию против Александра Второго суд приговорил нас к повешению: Софью Львовну Перовскую, Тимофея Михайлова, несчастного Рысакова, меня и Андрея Ивановича Желябова.
Воздух, поступающий из баллона, заменял Кибальчичу лёгкие. Физиологически не нуждающийся в движениях грудной клетки голосовой аппарат мог производить фразы бесконечной длины. Голова всё же делала паузы, чтобы слушатель не впал в транс, а иногда из заботы о произведении ораторского эффекта.
— Вечером накануне казни пять православных священников прибыли в Дом предварительного заключения, чтобы напутствовать нас. Как было спланировано, отец Паисий передал мне пилюлю, которую аптекарь Шульберг изготовил по старинному итальянскому рецепту на основе вытяжки из редких трав. Сочетание ядов должно было приостановить во мне жизненные процессы. Доза была рассчитана так, чтобы я не потерял сознание до выхода из тюрьмы, но и не остался во здравии на эшафоте. Кроме Михайлова, остальные мои товарищи принимать снадобье отказались: Рысаков из страха, Софья Львовна не рассчитывала перенести его действие, а Желябов хотел принять мученическую смерть и стать сакральной жертвой, необходимой для поддержания у народа воли к сопротивлению, ибо сам напросился на участие в судебном процессе в качестве обвиняемого, когда узнал, что на скамье оказался его ученик Коля Рысаков после очной ставки с последним. Желябов был прав: лучшая плата за фанатизм — это виселица, но я хотел оставаться полезным общему делу и у меня имелось много инженерных идей, способных осчастливить человечество. Кроме того, мне претило сдаваться режиму, я хотел оставить систему с носом. Моё появление на люди после казни живым и в добром здравии должно было посадить в калошу фон Плеве, Муравьёва и всех охранителей помельче, а известие о том, что прежние методы физического уничтожения больше не действуют, что революционеры бессмертны и революция победит, могло произвести такой сильный эффект, который заставит правительство пойти на серьёзные уступки, а то и пошатнёт престол. Я решил рискнуть. Третьего апреля в шесть часов утра нас разбудили, подали чаю, и я проглотил пилюлю.
Чтобы Савинков мог привыкнуть, его оставили в подвале tête-à-tête с Кибальчичем. Савинков уселся напротив и стал слушать. Размеренная, обстоятельная речь, невозмутимый и даже кроткий взор головы примирял его с необыкновенным обстоятельством, что с ним говорил какой-то медицинский препарат. Уже не совсем человек, который в то же время является легендарным участником самого успешного в российской истории террористического акта. Казнённый, считающийся давно мёртвым, но каким-то чудом выживший. Секрет этого чуда вот-вот должен был открыться Савинкову. Он весь обратился в слух.
— Под присмотром тюремной охраны мы полностью переоделись в арестантское зимнее платье. Как только оканчивалось облачение, нас по очереди выводили во двор Дома предварительного заключения и возводили на позорные колесницы, чтобы отвезти к месту казни. Палач Фролов с подручными, прибывший в тюрьму сразу после священников и проведший ночь в приготовлениях, надевал на нас особую сбрую, изготовленную специально для поругания. Ремнями нас крепили к скамье за туловище, за ноги, руки связывали за спиной, а на шею вешали табличку, повапленную гробовой краской, с белой надписью «ЦАРЕУБИЙЦА». Руки тоже вязали к сиденью, не пристёгивали только голову. Не встать, ни упасть, что бы ни случилось. На высоте двух саженей мы торчали на погляд публики по ходу следования повозок. Наконец, ворота тюрьма раскрылись, и огромные чёрные колесницы выехали на Шпалерную. Публика собиралась для нашего эскорта ещё та. Нигде в Санкт-Петербурге я не встречал такого скопища гнусного отребья. То ли я не там ходил или все эти самые страшные нищие, которых только и можно видеть в единичных экземплярах на Сенной площади, да на папертях, вдруг разом вылезли из щелей Таировского переулка и клоаки Вяземской лавры, ибо в обычное время на улицах подобных выродков не появляется. Это были грязные, простоволосые, всклокоченные голодранцы, некоторые босые, несмотря на холод, пьяные почти все. Они свистели, улюлюкали, кривлялись и приплясывали, словно стая диких обезьян. Их оживление было понятно — то было предвкушение барыша: все они несли на руках, на плечах и на спинах табуретки, лестницы и скамьи, вероятно, украденные где-то и предназначенные для подставок тем желающим поглазеть на наше повешение, которым не нашлось места впереди толпы, и они готовы будут заплатить за возвышение в задних рядах.
Часов около десяти наша процессия по Николаевской улице достигла конца пути. Семёновский плац был оцеплен войсками. Стоял холодный ясный апрельский день, сверкало весеннее солнце. В дороге Желябов и Рысаков приуныли, лицо Софьи Львовны слегка зарумянилось от нервозности, предвкушение смерти будоражило её чувства, лишь Михайлов проявлял заметную приподнятость — он раскланивался скопившимся по обеим сторонам улиц массам, кричал им что-то неразборчивое. Как и я, Тимофей надеялся отлежаться в гробу и отчаянно бравировал, не пугаясь исхода в небытие.