Выбрать главу

"Со дня нашей встречи в Ленинграде мы все разъехались далеко: уже и самого города нет, а есть Петербург, и он с каждым месяцем моей новой жизни удаляется от тех друзей, которые все еще мысленно собираются за чайным столом - хотя кто из берлинского окна, кто скучая в американском кампусе, а кто с берегов Мертвого моря, откуда не ходят почтовые корабли. Что ты, мой дорогой друг, там - откуда твои письма дойдут сюда из прошлого, из-за океана почти символического? Я вижу, как мы уже поблекли друг для друга, и только живая память, теплеющая в письмах, преодолевает мир надгробий и незавершенных возможностей, составляющий наше одиночество. Нам даже некого назвать учителями, мы вспоминаем чужих людей, которые начинали и не пережили эпоху: теперь, спустя поколения, мы как будто бы живем заново. И не зря наше рассеивание, наш опыт по-своему новый для вечно поэтического ощущения себя бродягой. Ведь страны, где мы жили, больше нет: рассыпалась и сейчас вместе с нами покоряет иные края. Не удивляйся, если для тебя, издалека, здешняя жизнь превращается в грандиозную фантасмагорию призраков, где мы голодаем, рыщем стаями в беспорядочной войне, и уже не красное, а зеленое знамя окрашивает Россию... А для меня здесь разве существует Россия не мнимая и не хаотическая? Спустя долгие советские годы никакая память не скажет о моем праве на свой личный, организующий кусок земли. Но остаются упрямая страсть пионера и воля к порядку вещей, бесстыдная перед фактами. Так что и мои заметки вроде "письма путешественника в Пекин"... К тому же Санкт-Петербург не призрак, а напротив "камень отменный, недавно вышедший из воды на возвышенное место"... Пусть в Москве неуверенный разум бродит по осиротевшему театру сталинской столицы, и по всей России разыскивает на пепелище войн и переселения признаки, определяющие его правду и возможности. Но город, раскинутый на бездонном болоте согласно классической утопии, как будто во избежание всего былого, навеки - и это в имени Святого Петра - обращенный у моря на все стороны света... этому городу, кроме своего будущего, вспоминать нечего. В его строгих очертаниях и хаос нашего безумия складывается для меня в обновление за пределами боли от стыда, нищеты. Я даже полюбил свои одинокие дни, как наемный отшельник при усадьбе, связанный по уговору скорбеть, и так обретающийся.

Удачный расклад моих дел и хороший случай дали мне наконец занять свободную комнату - и вот, я в своем углу. "В.Остров, 20-я линия"... я бы и подумал, что это "тот самый" дом и та же фантастическая комната из рассказа поэта, которая когда-то не раз кружила моими походами. Но разве на Васильевском острове мало загадочных мест и этих дежа вю, раздвигающих фасады зданий проулками, ведущими в глухие провалы памяти? Вообще-то я надеялся, что оторопь, возникающую при нынешних сумбурных обновлениях от малейшего переезда, сгладит хотя бы испытанная на книгах фантазия, что эта фантазия - кроме здравого смысла - будет моим начетчиком и следопытом... Но дела пошли так, что вместо нее самые дикие домыслы спутали во мне все карты, пока я еще только устраивался - не без труда, признаюсь, "одолевая родной мне язык квиритов". Не то чтобы здесь на острове, как теперь повсеместно, стали заново возникать ежедневные названия и понятия, которые, - то ли в новинку людям, то ли взывая к жизни и стыду уже мифологические времена, - всегда оказываются не там, где ждали. Конечно, я не боюсь однажды получить письмо на чужое имя... люди не мечутся по вдруг незнакомым улицам, кварталы на намыве не скрылись под бушующими волнами, а быку еще, видимо, не надоело быть быком. Но все пути, проторенные нами по безликому Ленинграду, и мнимое прошлое, создававшее эти декоративные фантазии нашей культуры - истаяли, не дожидаясь и смены указателей. К тому же ты знаешь, что наш остров, расчерченный как римская колония на линии и проспекты, вообще лежит в стороне от культурного эпицентра, от музея и путеводителя Петербурга, и следы поэтов, без того петляющие, здесь теряются. Поэты не жаловали остров, они скорее наезжали сюда, чтобы верно ощутить уединение или тайну, манящую в местах неоговоренных. Эти края вроде предместья, скрытого в самом сердце города, ценой умолчания дающие сам замысел искусства. Здесь не случайно по тихим кварталам издавна разбросались ученые лаборатории, лихие закоулки и мастерские художников - а со взморья как на ладони представляешь себе всю городскую дельту и ее морские пути вдаль... Что касается тайны, не кроется ли она в упрямстве, однако и в непреодолимой стыдливости души парвеню? Итак, я плутаю по острову, благо за последние годы с упадком муниципального сообщения он почти что совсем обособился. Намаявшись, сперва вынужденный из-за любого необходимого мне пустяка пускаться почти наощупь в переплеты каждый раз неожиданного, а вечером и опасного города, я однажды набрел на спрятавшийся между домов маленький Иностранный переулок. Это смешно, но пойми, что значит в нашем запустении хотя бы случайное, но к месту слово: я вдруг ощутил себя Робинзоном, которому мертвый корабль привез соль и спички. Я прошел этим переулком как бы в другой мир, и меня больше не соблазняют прежние побуждения. Я зажил начеку, своим домом. Потускневшие изыски моего жилища, резное и мореное дерево, напоминают выгоревшую камеру голландской трубки; прохожий, наконец поселившийся, из своего окна я могу только следить за неожиданными совпадениями жизни и памяти, идей и событий - разыгрывающимися передо мной не в шахматной череде, а пятнами в прихотливых порядках "белого" ар деко: словно отвыкшие и скучающие игроки по-разному пробуют фигуры, собранные вразнобой, а те спазматически путаются по полю в клубах табачного дыма. Таким образом начинается, как говорят итальянцы, фумистерия.

Нечасто наведываясь из дому, я всегда готов найти только то, чего не искал. Неспособный понять то, что мне говорят, и поэтому сам уже не разбирая своих выражений, я слышу бродящий по улицам наговор, незнакомые дерзкие языки, пробуждающие во мне далекие закоулки тартарии, завязывающие вокруг драки, слепые беседы и шашни, и многие небезопасные случаи. Каждый день я из трусости перед этим разбоем обмениваюсь словами, которых не понимаю, и мои пестро одетые собеседники с силой жадно хватаются за них, как будто примеривая себе на заплаты. Попутные события разворачиваются резко, беспорядочно, непонятно, выделывая уличные сенсации, оставляющие меня невольным свидетелем грезы. Свои собственные сны я потерял и забываюсь, проваливаясь. Кругом встречая иллюзии прежней и будущей жизни, то руины, то обещающие вывески, и привыкший развлекаться сам по себе, раскидывая свой покер на экране в углу безлюдного заведения, я различаю все мои видения как происходящие или возможные: все новые встречи, выдающие мою забывчивость и безразличие, убеждают меня в том, что эта небывалая, наглая рассеянность, - не удивляться ничему, не признавать никого, обязана некоей скрытой памяти сродни ликантропии, вполне раздвигающей мои познания, дающей верное чутье. Иначе я не понимаю близость, которую мне внушают животные - и почему засыпая я как будто вижу кота, трусящего в темноту квартала. Я могу объяснить механизмы, но вряд ли это будет для тебя наглядно. Однако наглядное ощущение острова из окна моей небережной комнаты, усиливающееся по мере уединения, когда в сумерках она качается у кораблей и близких доков, заставляет подозревать и другие, еще более невероятные совпадения, попадания... на которые, впрочем, я не притязаю, мой дорогой, посылая тебе свои вести - издалека. И без того я уже показался тебе сошедшим с ума в одиночестве и растерянности среди дикой охоты... Но поверь, я не блуждаю по пустоши, как шалый Херлекин, исступленный своими призраками. Как и прежде, моя жизнь уверена дружбой, а прогулки отмечены милыми лицами, ароматами привычных уголков и мимолетным уютом - хотя прежние разговоры, зависимости, ревность, определявшие наши связи - утихли, уступая новой, как будто скрытой, симпатии. По мере того, как уединение скорее сближает, чем разгоняет, на солнечных тротуарах и в иных забавных местах мы оценивающе замечаем друг друга, незаметно обмениваясь любезностями, составляющими наш собственный заговор среди прочих.

Не знаю, насколько прав был византиец, ограничивший верные проявления дружбы болтовней и совместной жратвой: если так, то вышло застольное время, и все кончено между нами. Вспоминая прежние стихи и беседы, - всегда невразумительные, как и сводившая нас вместе зыбкая сопричастность, - и все пережитые мной упоительно слепые блуждания, я теперь посмеиваюсь, что не среди нас оказался Кадм, плутающий по своему острову в поисках прекрасной Гармонии... Мы были скорее светляками от лампы, затеплившейся в зале на время очередного бездействия, потом разлетевшиеся. У самых колыбелей в Ленинграде, в декорациях иногда сгнившей, иногда недостроенной марины - простые страхи одевались во все платья и маски, под скрипучий ветер опереточного колеса разыгрывая свои интермедии, обживая и заговаривая мир, который не был нашим. Увы, сейчас поиски хлеба намного отвлекли нас от этого ритуала, и новые угрозы, непривычно животные и бессвязные, расстроили наше согласие. Исчезли и былые ложи наших собраний: в эти чужие дома теперь кое-кто селит очередных чудаков, и так проживают. Кое-кто сами, подвывая покойным страхам, как ученики лекаря вступают в уличные спектакли, в оранжевых тогах и в мешковине, голые и лохматые, звякающие бубенцами. Впрочем, и про многих других непонятно, лоскутная бедность или этот новый животный страх выставляют их в таком пестром, вызывающем виде. Но что касается моих невольных спутников, то здесь свои особые намеки и взаимность вызывают позы, загадывающие ребусы дней. Одно за другим бесконечные разочарования складываются в пейзаж наших мест, чарующий природной игрой фантастических миров. Каждый раз следуя за ними со страстью влюбленных, но способные расставаться, мы уверились в том, что сама причина наших похождений и есть тайна, всегда желанная и неузнаваемая в абрисе очередного романа, а поэтому заметная только лишь в очертании его окружающем, как будто замысел, едва проступающий для нас в случайных уроках. Итак, забываясь до смеха, испытывая множество бесполезных усилий, сводящее наши метания, мы с утра выходим из дома, не зная, куда вернемся. Сперва озираясь в поисках извинения, еще наталкиваясь на вчерашнее, и пряча глаза, мы сами не замечаем, как все наши реплики скрадывают жадные вздохи, увлекающие в круговорот капризного танца, в который мы переходим и теряемся среди пестроты, драки базара, наконец на свободе. Мы бродим, даже не разглядывая курьезные выпады прохожих сцен, в безопасности из-за сознания нашей никчемности, на все готовые... Калейдоскоп наших дней заключается не в переменах, а в чисто плотском упоении духа, которое возрастает с каждой новостью за углом, раздражающей жесты этого, можно сказать, движимого стыда. Время от времени развлекаясь гаданием, мы вычерчиваем на карте города наши взаимные траектории прогулок за день, и их линии рисуют фривольные, дерзкие узоры, превосходящие все мыслимые схемы порнографии. Когда мы вечерами, каждый в своем уединении, разбираем наши богатые собрания этих веселых картинок, то всегда находим, что подлинное возбуждение вызывает у нас даже не жаркий момент, а самый образ его двигателя, закрученный в самораспаде двуполого отправления, и вместе с тем так грубо изображающий наши рассеянные попытки, слоняющиеся по Петербургу навстречу разве что смерти. Как будто листая старинный альбом "Путешествия Дэнди", где герой, гонимый по Сахаре, через горы Тибета и за Океан, везде испытывает столицы, веси и парадизы, каждый раз попадая в новые переплеты взаимной позы. Возможно, ощущение подобного труда и облегчает наши привычки, одинокие и непорочные; мы утоляем свое любознание походя, изредка встречая друг друга как ангелы, вестники общей и тайной связи. Мы узнаем эту связь по фигурам нашего гадания и в их симметрии на карте, заставляющей нас возвращаться к отправной топографической канве, разыскивая ее возможный смысл. Конечно же, не древние Лемуры воздвигли здесь первые стены согласно своему обряду, и нет правды в заговорах, союзах и тех суевериях, которые Петербург всегда вызывал у русских людей, не желающих ему добра. Но верно, что этот город всю жизнь привлекал к себе людей особого склада... и привычные пустоты вокруг от многолетнего вандализма не дают нам заметить, сколько незримых зданий воздвигнуто в его пейзаже: и ведь только они - и ничто другое не может достоверно составлять столицу, которая пережила пожарище и вырождение, в самые невероятные времена наделяя нас вдруг неожиданной чувствующей волей, рождающей и внезапную память, с которой передается тайное. Но вряд ли это оплакиваемая столица исчезнувшей империи - скорее былая столица рыцарей, мальтийских и розокрестных, убежище ученых диковин, выстроенный в надежде город, где "Рукопись, найденная в Сарагосе" впервые увидела свет, а Клингер создавал в тиши острова свою "Жизнь Фауста". Возможно, это и грустно, что по такой линии располагаются наши имение и все наследство, делающее нас здесь читателями неписаных книг, ценителями невозможного искусства, и научившее жить ради доблести знания о том, что никакая возможность не исчезает бесследно. Поэтому сейчас, когда "вещи выдают своих мертвецов", среди возникшей давки мы свободно разгуливаем на просторе, украшая призрачные ухищрения своего платья цветами и серебром: в окружении безвкусицы мы встречаемся на Невском проспекте как взаимные модели, или витрины, где отражаются наши простые души. Не одаренные глубокими познаниями в истории и в мертвой грамоте, мы строим жизнь исходя по сгоревшим законам "Справедливости" Карпократа в череде сатурналий, воскрешающих для нас небывший солнечный Гелиополь, преодолевший злоключения времени. Как видишь, наша традиция беспочвенна, как сами петербургские топи; ее истоки скрываются в домыслах и позоре... однако чисты как топографический идеал, заложенный здесь зодчими братьями и измеренный нами вполне. Вот почему надежда на счастливое соизмерение, очевидно несбыточная, все же не оставляет нас, несколько извиняя наши иногда нескромные причуды. В самом деле, как часто, прохаживаясь по моему острову, я испытывал наслаждение, раскрывающееся в геометрии его кварталов, чередовании разных картин, дающих вместе самозабвение и какое-то вновь ощущение себя, это знакомое за Петербургом раздвоение. Как часто, окидывая с высоты из Гавани как будто аллегорически возлежащую фигуру острова и города, я вздрагивал, воображая человеческие очертания застывшей спермы поверженного гиганта, и гения, протягивающего на ладони пламенеющий кристалл гомункулуса, и нашу беготню, проистекающую в сети сообщения вен, капилляров - как инфекция тел, закупоривающих и осушающих сосуды, разыгрывающих совокупление, гибнущих невпопад - обуревающая сквозняком, как мертвые рачки планктона, ложбины воспаленного и обезображенного корпуса. Иногда от бессонницы в полнолуние я выбираюсь на крышу моего дома и, под набегающую по небу ночь, грежу о спящем, или простертом на посеребренном луной песке ручья теле: я вижу древнее, восточное платье, растекающееся шитьем в подобие пейзажа, напомаженный, с бородой и ногтями, крашеными хной, он раскидывает руки, мерцающие во тьме серебром и мутными камнями перстней, удерживая за плечи склонившуюся над ним женщину в пыльном покрывале, прикрывшую глаза и оттого уже вперившуюся в него всем лицом, светящимся от бледности... Но я не могу разглядеть черты лиц, до того они сливаются в этой моей фантазии, поэтому создавая сияние, которое вынуждает меня выходить из себя. И я забываюсь, и крадучись в глубокой ночи рыскаю среди теней домов по городу - чтобы однажды случайная собака загрызла в переулке кота, и тут же кто-то скончался в забытой комнате на Васильевском острове. Впрочем, это возможные и бесплотные галлюцинации моих счислений.