— Донести? — дыхание перехватило. Огонь рвался наружу, глодал суставы и жилы, и Генрих сжал кулаки, ощущая, как скапливается и потрескивает в мышцах напряжение.
— Ваше высочество, это не…
— Я понял! — перебил Генрих, отшатываясь. — Снова контроль! Доносы! Жалобы! — его речь стала отрывистой и быстрой, слова выкатывались с языка крохотными шаровыми молниями. — С детства я словно в тюрьме! Не могу заниматься тем, что мне нравится! Ходить без сопровождения шпионов и гвардейцев! Всюду слежка! Обязательства! Интриги! Довольно!
Кулак с глухим стуком опустился на подлокотник кушетки.
Генрих не услышал треска и не почувствовал боли, как не почувствовал ее пятнадцать лет назад, только сощурил глаза от нереально яркой вспышки и инстинктивно отклонил голову. Пламя жарким языком коснулось уха, и Генрих услышал крик лейб-медика:
— Стража! Скорее, стража!
Огонь полыхал, пожирая его руку и подбираясь к плечу, сворачивая ткань рукава в хрусткую черную бересту.
— Живей, живей!
Захлопали двери. Эхо шагов отзывалось в голове болезненным гулом. В густом оранжевом зареве неясно, кто перед ним, лишь слышен сдавленный крик:
— Разойдись!
Миг — и холодный вал окатил его с головой.
Генрих упал на подушку и закашлялся, отплевываясь от пресной воды. Его тут же подмяли под себя, скрутили, не давая ни вывернуться, ни пошевелиться.
— Нет, нет! — сбивчиво хрипел Генрих. — Не надо…
Горелая ткань расползалась под пальцами доктора. За его спиной — фигуры гвардейцев и Томаш с опустевшим ведром. И волосы, и бакенбарды Томаша мокры, словно камердинер окатил водой сначала самого себя, а уж потом — господина.
— Не дергайтесь, ваше высочество! Сейчас вам станет легче…
— Не надо, — все еще пытался дозваться Генрих, затравленно глядя в лоснящееся лицо доктора и мимо него — на бабочек, развешанных по стенам, на стопку книг по естествознанию, на человеческий череп. — Вы убиваете меня… Вы все убиваете меня!
Никто не отозвался.
Укол острый, как укус осы. И столь же ядовитый.
— Вот так, — лейб-медик выпрямился, ловко выдернув из предплечья Генриха длинную иглу, и тут же закрыл место прокола салфеткой. — Отдыхайте, ваше высочество.
И закричал, оборачиваясь к Томашу:
— Мазь и бинты живее!
Знакомая волна зародилась под ложечкой и начала расширяться, смывая тревогу и страх, выглаживая издерганные нервы Генриха, таща за собой на мягкое илистое дно. Там, в полумраке и тишине, зрели куколки будущих бабочек, неповоротливые и словно оцепеневшие — и этим похожие на Генриха. Сквозь толщу воды, подсвеченную теплым золотом, он видел Томаша: мокрый не от воды, а от пота, и пахнущий столь же неприлично-остро, камердинер ловко заматывал вспухающие волдырями руки кронпринца, точно повторяя на Генрихе стадии усложненного метаморфоза, превращая его из личинки в куколку, а потом…
Генрих не знал, каким он станет потом, в конце жизни, когда рассыплется на искры и пепел. Сейчас, покачиваясь на ласковых волнах эйфории, какой-то частью он даже желал этого. Наверное, так чувствует себя мотылек, упрямо летящий в огонь.
— Огонь… — повторил он вслух, катая во рту ватный язык. — Вы знаете… почему бабочки летят на огонь? — и, не дожидаясь ответа, продолжал, запинаясь и время от времени проваливаясь в беспамятство: — Они принимают лампы… за небесные светила… и используют их как… навигационную константу. Но внутренний компас сбивается… и они кружатся… кружатся часами… пока не подлетят ближе и не… опалят крылья. Разве… не прекрасная смерть?
— Вы правы, ваше высочество, — лейб-медик поклонился, словно переломился надвое, и поднял с пола чемоданчик. — Запас брома и морфия оставляю, как обычно, у Томаша. Соблюдайте рекомендации, набирайтесь сил и поменьше думайте о смерти, меланхолия вам не к лицу.
Генрих не ответил и отвернулся. Стало не больно, совсем легко. С письменного стола беспечно улыбался череп, в его глазницах зияла манящая пустота.
[1] род дневных бабочек, семейства Парусники.
2.5
Ротбург, зимняя резиденция кайзера Раскат грома вытряхнул из забытья.
Свежо, зябко. Гроза будет. В грозу сам Господь бродит по миру и кого тронет огненным пальцем — тот обратится в пепел.
— Томаш, закрой окно!
Генриху бояться нечего. На сердце — безмятежная тишина. Течение мыслей ровное, свежее, лишь изредка нарушаемое далекой суетностью голосов. А еще шепотом: «…спасти… даже одну жизнь…»