Когда он подкатил к «Привалу», Уиллард и Кэлли уже ушли. Генри разделся и, не замечая, что делает, выключил неоновую вывеску над входом. Через секунду он спохватился и, покачивая головой, включил ее опять. Из окна пристройки он видел, как, просачиваясь меж деревьями, валит туман, вытягивает толстые бесплотные руки, похожие на щупальца какого-то пещерного чудовища или на бледные руки слепого. Через час с небольшим он в последний раз выколотил остатки табаку из своей черной трубки и лег спать.
Когда на следующее утро пришла Кэлли Уэлс, Генри почти сразу же заметил, что она весела, как прежде… Даже, пожалуй, веселее обычного. Как всегда, она завела разговор об Уилларде — каким прекрасным гонщиком он будет, как он умен, как добр, как необыкновенно внимателен. И Генри понял, что Уиллард ему солгал. Ничего он не рассказывал Кэлли, да и не собирался.
Генри тоже ни слова ей не сказал.
На следующий день веселости ее как не бывало, и вся неделя прошла в хмуром молчании. Может быть, из-за погоды. Задул холодный ветер, два дня шел снег. Ни он, ни она не произнесли ни слова. А в понедельник она снова была в хорошем настроении и почти сразу ему сообщила, хотя он и сам мог бы легко догадаться, что получила письмо от Уилларда. Дела его идут отлично. К середине августа он вернется домой. Он шлет сердечный привет Генри. Всю неделю работа горела у нее в руках, любое дело она выполняла с невиданной скоростью, и Генри ломал голову, раздумывая, какое еще занятие для нее изобрести. С утра до вечера она что-то мурлыкала себе под нос, иногда напевала часами одну и ту же песенку, и Генри возблагодарил бога за то, что еще три года назад убрал из зала музыкальный автомат.
А затем, немного времени спустя — возможно, через месяц — произошла еще одна перемена: Кэлли работала как одержимая, но теперь уже не пела, не пересмеивалась с шоферами и ни с кем не заговаривала сама; Генри догадался: она опасается, что беременна. Опасения постепенно превратились в уверенность, он ясно видел, хотя она так и не проронила об этом ни слова. Кэлли то замыкалась в молчании, то начинала безудержно болтать и между делами задавала ему разные вопросы про Фройндов. Самого Генри мысль о беременности Кэлли глубоко растрогала и окружила ее неким ореолом святости в его глазах. Он теперь постоянно опасался, как бы она не переутомилась или не упала. Он и сам теперь ступал осторожно, как по льду.
Окончился июнь; перестали мелькать нагруженные свежим сеном машины, и, куда ни глянь, на полях вдоль шоссе копошились фермеры, производили подкормку кукурузы. Ярко, по-летнему зазеленели сосны, а листва кленов и буков сделалась такой густой, что в лесу, видневшемся через дорогу от «Привала», казалось, стало темно, как в чулане. Настал июль, и на поля вышли комбайны убирать овес. Генри и Кэлли к тому времени уже так привыкли работать, не произнося ни слова, будто специально договорились все время молчать. Но, несмотря на их молчание, Генри казалось, что они стали сейчас ближе, чем раньше. Может быть, она догадывалась, что он все знает и разделяет ее страхи, — догадывалась наверняка, — но если так, ему она об этом не проговорилась. Он вглядывался в ее глаза, рассматривал кисти рук, лодыжки, отыскивая признаки беременности, и по ночам не мог уснуть от беспокойства и боли в груди. Из-за того, что сон приходил все позднее, он иногда стал просыпать по утрам. Пробудившись позже обычного, он обнаруживал, что дверь, ведущая в его комнату, закрыта, слышал звяканье тарелок и голоса шоферов, подсмеивающихся друг над другом, как мальчишки. Когда он появлялся в обеденном зале, Кэлли резко ему бросала: «Отдыхайте, Генри», — и тут же отворачивалась, ей было некогда. У Генри щипало от слез глаза. Он настойчиво предлагал свою помощь — ему казалось, что Кэлли не должна даже салфетку поднимать, — и она подчинялась, так ни разу и не спросив напрямик: а в чем, собственно, дело? К тому времени она уже немного располнела, и те, кто наблюдал этот цирк — его заботливость, ее вспыльчивость, — конечно, сделали неизбежные выводы (правда, и он, и она узнали об этом лишь позже). Вечером, закончив уборку, она входила к нему в комнату, сердито расставляла стулья по местам или стирала с них пыль, потом стояла посреди комнаты возле стола, разделяя без слов его скучные, обыденные думы, гадая, пойдет ли дождь, а если он шел, то когда перестанет. Оставаясь с ней наедине, Генри завел привычку сидеть неподвижно, прижав руки к бокам, словно стоит ему шелохнуться, и развеется дымка, которая защищает их обоих, прикрывая у него — обвислое тело, нескладную чудаковатость души, а у нее… да ничего, конечно. Молодость. Горе. Тяжелое, баптистское сознание вины и, возможно, страх.