Как-то ночью, много времени спустя после того, как сбежала из дому его дочь Сара (вышла замуж за шофера автобуса, от которого забеременела, впрочем, она сама с ним заигрывала, пятнадцатилетняя девчонка с фигурой взрослой женщины и разумом ребенка лет семи-восьми, с лицом длинным и плоским, как канистра, преследуемая галлюцинациями, одолеваемая бесами, обожающая до психоза всяческие амулеты — заколки, брошки, ручные и ножные браслеты, дешевые колечки) и совсем немного времени спустя после того, как отделился его сын Брэдли и зажил собственной семьей, угнетая ее с чудовищным деспотизмом, Саймону Бейлу (чьи редкие темно-русые волосы к тому времени начали слегка седеть возле ушей) позвонили по телефону в гостиницу. Старик Честер Китл присутствовал там и все видел. Саймон стоял совершенно неподвижно, а на стойке перед ним лежала раскрытая Библия с замусоленной красной ленточкой-закладкой, и улыбка-тик то появлялась у него на лице, то исчезала вновь и вновь, полускрытая тенью, так как настольная тусклая лампа оказалась сейчас у него за спиной и чуть наискосок. Он был похож на человека, которого отчитывают… может быть, за брошюры на конторке, а может, за то, что какой-то шутник нацарапал некое благочестивое изречение на гостиничной железной кровати. Никому бы и в голову не пришло заподозрить что-то более значительное: значительные события в жизни Саймона Бейла не предполагались. Но видимость обманчива. Дом Саймона Бейла загорелся (его кто-то поджег, а кто — полиция еще не выяснила), и жена его находилась в больнице, по-видимому, при смерти. Саймон положил трубку, повернулся к Библии и вцепился в нее обеими руками, словно это был единственный устойчивый предмет в полутемном вестибюле. Все еще с улыбкой — есть, нет, появилась, исчезла, будто в зеркале в комнате смеха на ярмарке, — Саймон заплакал, издал какой-то вой, не похожий ни на плач, ни на хохот, пожалуй, так скулят собаки, и старик Честер, потрясенный и растерянный, вскочил и бросился к нему.
У Саймона Бейла не было друзей. Он был не только идеалист, но и аскет как по убеждению, так и по натуре, и после смерти жены (она скончалась на другой день на рассвете) оборвались все его житейские связи… вернее, оборвались бы, если бы не Генри Сомс.
Когда она умерла, Саймон сидел возле ее постели. Он ушел в больницу сразу же (оставив свой пост на пьяненького старика Честера Китла, который минут десять собирался с мыслями, а потом запер дверь и лег спать) и просидел всю ночь в больнице, ломая руки, молясь и плача, сердцем чувствуя, что ей уже не жить, ведь ее лица совсем не было видно за бинтами, и, хуже того, к телу присосались трубки, сходящиеся к перевернутой вверх дном бутылке, подвешенной в ногах кровати. Когда доктор сказал, что она умерла, слезы Саймона уже иссякли, хотя и не иссякло горе, и он лишь кивнул в ответ, а потом встал и вышел, никому не ведомо куда. Выйдя из больницы, он долго стоял на ступеньках, держа в руке шляпу (была весна, деревья зеленели молодой листвой), а затем, как в трансе, побрел по газону куда-то в сторону оставленного им автомобиля. Несколько раз он прошелся около своей машины взад-вперед по тротуару, еще пустынному в шесть утра, — то ли просто не узнавал ее в смятении чувств, то ли не хотел уезжать от больницы. Но вот он наконец остановился прямо рядом с ней, долгое время пристально ее разглядывал, полуоткрыв, как золотая рыбка, рот, с лицом бледным и дряблым, как тесто, и в конце концов подошел, открыл дверцу, сел и поехал в гостиницу. Он вошел через служебный вход, забрался в первый попавшийся пустующий номер, растянулся на кровати и уснул. Несколько часов он проспал как мертвый. А потом ему приснилось, что его жена жива, что ее зашили сверху донизу зеленой ниткой, что она с безмятежной радостью приветствует его, и он проснулся. День клонился к вечеру.