К такому же итогу приходит и пресвитерианский священник Пик в рассказе Гарднера «Долг пастыря». Пик пытается пробудить своих прихожан от умственной спячки, от безразличия ко всему лежащему вне круга их узколичных интересов. Но он вызывает недовольство своей паствы чересчур вольными речами с кафедры и к тому же не осуждает молодого бомбиста, объявившегося в Карбондейле. Он переживает глубокий кризис веры, чувствует недостаточность христианских заповедей перед зрелищем пропасти, разверзшейся между местными обывателями и этим голубоглазым — как и Солнечный — чужаком-экстремистом.
…Несмотря на первые тревожные сигналы, рассылаемые автором по тексту, начальные главы «Никелевой горы» воспринимаются все же как благостные, если не банальные. Генри Сомс берет в жены Кэлли, «соблазненную и покинутую» Уиллардом, и признает за своего чужого ребенка. Сыграло свою роль повседневное общение с молоденькой сметливой помощницей — где тут устоять одинокому мужчине. И все же им движет скорее не влечение, а сострадание: как бедняжке найти выход из создавшегося положения.
Оба они не сразу освобождаются от призрака уехавшего Уилларда. Темный лес подступает к дому, и Генри чудится угроза — будто юноша покушается на его счастье. Во время родовых схваток Кэлли в беспамятстве зовет Уилларда. Но тот не вернется: сломленный волей отца, наживающегося на бедствиях фермеров, он бежал от «механизированного, хладнокровного, стяжательского зла», каким ему видятся молочные фермы Фройнда-старшего. Во всяком случае, не вернется ко времени, а оно движется и лечит Кэлли и Генри, как лечит и величественная природа вокруг. Крепнет их взаимная привязанность, входит в привычку, постепенно преображая обоих. Уже стоит новый дом — соседи подсобили в работе, день ото дня растет маленький Джимми, оживляется торговля. Кажется, вот-вот воцарится в душах героев и в романе покой, умиротворенность, гармония. Покидая гостеприимный уют друзей, Джордж Лумис оглянется. Сомсы стоят втроем на освещенном крыльце — как на рекламной картинке. Или в другом месте. Сомс едет в машине: «…вся долина открывалась перед его взглядом, подобно написанной маслом картине… В золотистом предвечернем свете это словно сад: в точности так должен выглядеть рай… Еще чуть-чуть фантазии, и можно вообразить ангелов в небе, как на картинке из Библии… Хотя Вечность — это что-то совсем другое. Тракторов там, во всяком случае, не будет, и деревьев тоже, и полей…»
Тут все дело в «как»: как на рекламе, как в раю. Условность до поры сдерживает внутренний напор романа. Мир прекрасен, когда населен ангелами, но «то, во что приятно верить, не обязательно правда».
Не стоит чересчур доверчиво относиться и к подзаголовку «Никелевой горы»: «Пасторальный роман». Думается, что писатель выразил в нем свое уважение к давней, восходящей еще к античности традиции с ее непосредственным чувством сельской природы, радостью труда на земле, естественной простотой человеческих отношений. Одновременно он приспосабливает традицию к собственным нуждам и полемически переосмысливает руссоизм. В классической пасторали страдании и печаль всегда облачены в непорочные мягкие тени «страны, которая далеко», как писал Суинберн. «Страна» Гарднера совсем близко, и сладостную элегическую грусть заступила щемящая тревога. Писателю — нашему современнику чужда манерность прециозной литературы: его персонажи — «деревенщина». Буколическая элегичность старинной формы взрывается неподдельными человеческими коллизиями и природными стихиями. Роман взирает на свое жанровое обозначение с почтением, но и с подчеркнутой иронией.
Плавное его течение резко нарушается, когда Генри из жалости пригрел и приютил у себя Саймона Бейла, несчастного, опустившегося, упрямого старика, которого подозревают в поджоге собственного дома и убийстве жены. Саймон — иеговист, нетерпимый в своем религиозном рвении: время распалось, в людях гордыня, всюду зло, дьявол бдит. Жарок бесконечный спор между этим фанатиком и Джорджем, в ком тот видит сатану во плоти — и точно: узколицый, искалеченный, язвительный. Этот спор тянет Генри в разные стороны, так же как раздирался он между правотой Кэлли и сочувствием к Уилларду. Герой буквально распят на кресте противоречий.
Кризис наступает тогда, когда двухлетнему Джимми начинают сниться страшные сны: он видит дьявола! Генри накричал на Саймона, и, сбегая с лестницы, тот расшибается насмерть.
Тот, в чьей натуре заложено помогать ближним, невольно подтолкнул человека к гибели. Благое дело обернулось бедой. Добрый поступок пошел во зло. Полярные переходы умственных и психических состояний — в природе гарднеровского таланта.
Писателя спросили: многие ваши герои живут «в тени смерти», это намеренно? Да, они так или иначе «рисуются на трагическом фоне, потому что ценности имеют значение, только если они подвержены изменениям, как и мы сами. Если б мы жили вечно, все ценности, которые я исследую… ничего бы не стоили». В романе много смертей, пожалуй, даже слишком много, иной раз и не продиктованных художественной логикой.
Погиб пожилой старьевщик Кузицкий — поляк или русский, которому изливал ноющую душу Сомс и никак не мог излиться до конца. Милях в десяти, на Никелевой горе, кто-то убил куском трубы одиноко живущего старика. Стал жертвой собственного религиозного экстаза жалкий и агрессивный Саймон Бейл. Сгинула, словно ее и не было, нелепая, невесть откуда взявшаяся Козья Леди — в повозке, запряженной козами, она разъезжает, ища сына: мир-то невелик! Разбился в автомобиле, налетев в темноте на снегоочистительную машину, торговец цветами мистер Джонс, которого попросил подбросить Уиллард — он считал, что в Америке надо спешить.
Генри погружен в состояние полной подавленности: он мучается не только виной — ему нестерпимо думать, что он стал пешкой в руках случая.
Человек не должен быть игрушкой — эта мысль ставится романом в более широкий социальный контекст. Радио приносит весть: восемь графств объявлены районами бедствия — засуха. Мрачнеют лица окрестных фермеров. Прогресс, машины, химикалии, но «земля насчет прогресса ихнего не знает», — говорит старый Джадкинс. Без дождя не будет хлеба, сена, нечем будет кормить скот зимой. Растут цены, обостряется конкуренция, так что мечтают они уже не о богатстве: «Дай бог выжить — и то хорошо».
«Нужно верить в лучшее», — говорит Кэлли. «Да нет, — возражает ей Джадкинс, — держаться надо, вот и все».
За той настойчивостью, с какой едва ли не все крупные американские прозаики повторяют как наваждение клятву или завет эту формулу, нельзя не ощутить предельность ситуаций, возникающих в окружающей их действительности на протяжении всего нашего столетия.
Проза Гарднера предметна, проста и прозрачна. Он владеет нечастым даром: умеет воссоздать зримую картину чувственного мира — будь то пейзаж, трудовой процесс или бытовая сценка. Увы, слишком часты примеры того, как нынешние американские романисты разучаются искусству пластики. Не то у Гарднера: ты видишь людей, автомобили, деревья, горы, слышишь голоса и шорохи, почти физически воспринимаешь этот малознакомый мир, и он входит в тебя или ты входишь в него, становишься его частью, а он частью тебя самого. Ты движешься вместе с ним, уносимый потоком живой жизни, и, как часто бывает в повседневности, по лености ума и среди сутолоки обстоятельств не особенно задумываешься над тем, что же собственно, происходит.
Между тем едва ли не в каждом абзаце за внешним течением слов и событий чувствуется в глубине нечто более значительное, чем улавливаешь поверхностным взглядом. Это «нечто» остается до поры неясным, зыбким, как туман, опускающийся в долину в безветренные осенние ночи и полный бесформенных образов, которые наполняешь собственным воображением. Постепенно эти призрачные видения принимают более устойчивые очертания, форму, плоть, и тогда пластичная предметность оплодотворяется мыслью. Никто не рискнет назвать «Никелевую гору» событийным или описательным романом, но как он далек от так называемой «интеллектуальной» прозы, якобы неизбежной для передачи реальностей нашего трудного времени.