Писатель определил эту вещь как «странный неуклюжий монумент, как бы коллаж, апофеоз всей литературы и жизни».
Повесть и впрямь будто смонтирована из разных частей, полна литературных заимствований, перекличек, намеков — при желании это само по себе может стать предметом разбора. Обильнее, чем из других источников, Гарднер черпает мотивы и целые пассажи из «Приключений Артура Гордона Пима» и «Моби Дика».
Сюжетно «Королевский гамбит» — это повесть о злоключениях и необыкновенных открытиях сводного брата Пима и Измаила — юного Джонатана Апчерча, случайно оказавшегося на борту китобойца «Иерусалим». Рассказ ведет старый моряк, очевидно сам Джонатан, много лет спустя, в него врываются голоса автора и какого-то духа.
Все странно и таинственно на этом призрачном судне. Из его недр доносятся какие-то страшные звуки — как «стенание духов в аду». Временами наш герой слышит пленительный неземной женский голос, хотя его уверяют, что женщин на корабле нет. Почти не показывается из свой каюты дряхлый горбун капитан Заупокой. Его видят только тогда, когда он наносит визиты командирам встречных судов и всякий раз возвращается с набитой сумкой. Сам пленник на борту, Джонатан чувствует, что весь экипаж — тоже пленники. Чье-то недреманое око следит за каждым, и «равнодушный взгляд космического шахматиста, существа механического», наподобие тех играющих автоматов, которые показывали в родном ему Бостоне, направляет их поступки. Чем дальше, тем сильнее ощущение ужаса и нереальности. Толкуют о великой цели, но никто в точности не знает, когда и где закончится путешествие. Трюмы давно набиты китовым жиром и спермацетом, а «Иерусалим», как летучий голландец, продолжает бороздить моря, каждый раз возвращаясь, точно зачарованный, к одному и тому же месту в поисках Невидимых островов.
Не сразу разгадываешь допущения и правила игры, предлагаемые писателем, не сразу осваиваешься в обманчивой, иллюзорной, двусмысленной атмосфере повести. Единственная достоверность — напомнит бесцеремонно вмешивающийся в рассказ автор — это то, что «ты существуешь на самом деле, читатель, как и я, Джон Гарднер, человек, который с помощью мистера По и мистера Мелвилла и еще многих написал эту книгу». Признавая такую нехитрую конвенцию — писатель и публика, — Гарднер тем самым дает понять, что в его причудливых фантастических образах и ситуациях заключено определенное действительное содержание, что перед нами не «очередная циничная шутка» и не «последний дурной трюк из исчерпанного арсенала дешевых эффектов», каких и в самом деле немало в нынешней американской прозе.
Признав правила игры, уже не столько следишь за волшебными превращениями Лютера Флинта из гипнотизера, шарлатана и демагога, дурачившего почтенную бостонскую публику ловкими фокусами, в слепца Иеремию, вертящего, как хочет, капитаном Заупокой, который в свою очередь оказывается ходячим манекеном-чревовещателем с набором трубок, пружин и проводов вместо головы. И не удивляешься его решающей схватке с Джонатаном за шахматной доской и окончательному растворению в пламени, когда тот находчиво разыгрывает королевский гамбит. Внимание, повторяю, сосредоточивается не на перипетиях сказочно-готической фабулы, которые с неистощимой выдумкой громоздит Гарднер, а на коренном противостоянии этой зловещей фигуры и простодушного героя.
Во всех своих ипостасях Флинт остается фанатичным приверженцем одной-единственной идеи, претендующим на «святость, которая превыше магии». В нем есть что-то от одержимости и бунтарского индивидуализма мелвилловского капитана Ахава, но при одном существенном отличии. Тем владела высокая страсть одолеть мировое зло, воплотившееся, по его убеждению, в Белом Ките, и спасти человечество. Этот же родственнее Саймону Бейлу из «Никелевой горы», принявшему зло за торжествующую непреложную истину, и цинически занят самоспасением. Флинт — маниакальный мастер изощреннейших фокусов, устремленный к абсолюту или смерти, «горячий выразитель всякой преступной, всякой псевдохудожественной мысли». Писатель не выдает его за характер, он и не картинный романтический злодей, а собирательный психологический тип человека, губящего все, к чему бы не прикоснулся, одинаково опасный в любой области человеческой деятельности.
Джонатану, напротив, присуща непосредственность и широта взгляда, интенсивность переживаний и, так сказать, открытость миру со всеми его мыслимыми и немыслимыми чудесами. У гарпунера-индейца Каскивы он учится прямому, «чистому» чувству восприятия вещей, обретая в нем духовную прочность. Во время путешествия он нередко слышит запахи земли, злаков, леса. «Человеческое сознание в обычных случаях — это искусственная стена, возводимая нами из понятий и теорий, пустой корабельный корпус, сколоченный из слов и ходячих мнений». Разрушить эту стену и выйти навстречу живой многокрасочной жизни — значит раскрыть все возможности, заложенные в личности. Этого не дано понять «парижским рационалистам и маклерам с Уолл-стрит».
«Королевский гамбит» можно прочитать как развернутую аллегорию о движении человеческой цивилизации по океану времени, об изнурительной борьбе со стихиями и собственными заблуждениями, о тяжком пути познания человеческого существования. Для такого прочтения повесть дает резон и простор. И все же многие, причем самые яркие, страницы ее позволяют рассматривать это причудливое произведение иначе, историчнее, что ли. Мне лично кажется, что судьба Джонатана Апчерча отражает блуждание так называемого «маленького человека» посреди чудовищном неразберихи фактов и фикций того, что буржуазные социологи громко именуют «американской цивилизацией». Если чуть сместить угол зрения, то история плавания «Иерусалима» окажется романтико-аллегорическим эпосом, воссоздающим приключения и превращения «Американской мечты», ее подъемы и падения, пороки и пафос. Можно сказать и так: она и есть настоящий герой повествования, а всевозможные персонажи и положения — формы ее инобытия.
Но что это такое, «Американская мечта»? Одни ответят, что это традиция, протянувшаяся от религиозного рвения первых поселенцев-пуритан, вознамерившихся построить на западном побережье Атлантики новый град божий, до всевозможных реформистских программ «нового курса», «новых рубежей», вплоть до самых последних. Другие напомнят о принципах и духе 1776 года, славной поре американской буржуазной революции, декларировавшей естественное равенство всех людей (почти всех: негры-рабы — не в счет) и неотъемлемые права личности на свободу, жизнь и стремление к счастью. Третьи иронически укажут на умилительные сказочки о том, как любой чистильщик сапог может стать президентом, и на другие легенды головокружительного успеха. Четвертые примутся рассуждать о покорении Запада, о «духе границы», первооткрывательства и динамичности. Пятые сошлются на джефферсоновский идеал собственной фермы для каждого и честного труда на ней. Шестые поведают о мессианской идее «явного предначертания» Америки, ставшей религиозно-идеологическим оправданием самого оголтелого шовинизма и экспансионизма. Седьмые…
Каждый из этих ответов будет верен, верен и — недостаточен. В этом звонком и захватанном словосочетании — «Американская мечта» — слились, срослись реальные достижения американского народа и его популярные мифы, нередко спускаемые, так сказать, сверху в интересах господствующих кругов, благотворные надежды и бесплодные иллюзии. Трудно, невозможно сформулировать, выразить понятийным языком то, что переменчиво, зыбко, неуловимо, что поворачивается то улыбчивым, то изуродованным ликом, что каждодневно обнаруживает полнейшую или частичную несостоятельность и снова возникает в глубинных пластах сознания американца. Мечта? Модель? Миф? Продукты воображения, они втянуты в междоусобную игру-войну, которая наиболее тождественно передается романтическим способом письма.
Одна из самых масштабных и устойчивых тем американской словесности — Большое Приключение. Поддавшись какому-то неясному порыву, Джонатан отбрасывает пустяковую мечтишку о ферме в южном Иллинойсе и, покинув твердую почву практицизма, устремляется в море навстречу приключению духа. Но вот первое открытие, которое он делает на борту «Иерусалима»: в трюме черные рабы. Китобоец и судно-работорговец?
К символу честного, мужественного труда и личной инициативы, каким издавна почиталось у янки китобойное ремесло, примешивается нечто совсем другое и несообразное. Хотя занятие это было «законным и правильным», оно внушает герою чувство неловкости и беспокойства. В «Иерусалиме» и его «деле» коренится угрожающий изъян.