Выбрать главу

— Дурень ты несчастный, — твердит ему Джордж Лумис. — Не забывай, что человечество к прогрессу движет подлость в чистом виде.

— Я не верю, что существует подлость в чистом виде, — отвечает Генри. — В чистом виде ничего не существует.

— А я верю, нужно же во что-то верить, — говорит Джордж.

А вот старый док Кейзи (сутулый, лукавый и злой, как бес), тот вообще газет не читает. Он не читает, собственно говоря, ничего и с глубоким недоверием относится ко всем читающим.)

В семь утра, отдежурив в гостинице, Саймон Бейл натягивает изношенное коричневатое пальто, кивает на прощанье дневному портье Биллу Хафу и отправляется в стареньком «шевроле» домой, а живет он сразу же за чертой города, в полумиле от гостиницы в неоштукатуренном дощатом доме. Жена к тому времени уже приготовила ему яичницу и тосты, и он завтракает, не произнося ни единого слова, низко склонившись над тарелкой, в которой шарит вилкой, перевернув ее наподобие ложки, потом бреется электрической бритвой, раздевается до нижнего белья (широкие спортивные трусы и полосатая фуфайка, которые он носит, не сменяя, по меньшей мере месяц), а затем ложится спать. Спит он пять часов, потом встает, с Библией выходит на крыльцо и сидит там, погрузившись в чтение, или в раздумье, или в дремоту, а иногда он смотрит, задрав голову, как вороны носятся кругами, что наводит его на мысль о кругах ада; или на гору, которая вздымается на том краю долины, грозная, словно Судный день; или на дуб, растущий во дворе. В августе он смотрит, как через дорогу Эд Дарт с сыновьями убирает комбайном пшеницу, и это напоминает Саймону Бейлу о Христе, ибо и с Ним всегда были Пахари или Жнецы; и он вдыхает волосатыми ноздрями душистый воздух, который возвещает ему о неизмеримой милости господней. Двор его окружен покосившейся изгородью, а по двору бродят цыплята, из чего он тоже извлекает уроки. Именно этот взгляд на мир прежде всего делает его миссию безнадежной. Отправляясь каждое воскресенье утром взывать к заблудшим (в прежние времена в машине рядом с недоспавшим, а потому довольно раздражительным отцом сидел его смиренный и угрюмый сын), Саймон мог бы с таким же успехом взывать к ним на древнееврейском. Так оно и выходило в конце концов.

Как-то ночью, много времени спустя после того, как сбежала из дому его дочь Сара (вышла замуж за шофера автобуса, от которого забеременела, впрочем, она сама с ним заигрывала, пятнадцатилетняя девчонка с фигурой взрослой женщины и разумом ребенка лет семи-восьми, с лицом длинным и плоским, как канистра, преследуемая галлюцинациями, одолеваемая бесами, обожающая до психоза всяческие амулеты — заколки, брошки, ручные и ножные браслеты, дешевые колечки) и совсем немного времени спустя после того, как отделился его сын Брэдли и зажил собственной семьей, угнетая ее с чудовищным деспотизмом, Саймону Бейлу (чьи редкие темно-русые волосы к тому времени начали слегка седеть возле ушей) позвонили по телефону в гостиницу. Старик Честер Китл присутствовал там и все видел. Саймон стоял совершенно неподвижно, а на стойке перед ним лежала раскрытая Библия с замусоленной красной ленточкой-закладкой, и улыбка-тик то появлялась у него на лице, то исчезала вновь и вновь, полускрытая тенью, так как настольная тусклая лампа оказалась сейчас у него за спиной и чуть наискосок. Он был похож на человека, которого отчитывают… может быть, за брошюры на конторке, а может, за то, что какой-то шутник нацарапал некое благочестивое изречение на гостиничной железной кровати. Никому бы и в голову не пришло заподозрить что-то более значительное: значительные события в жизни Саймона Бейла не предполагались. Но видимость обманчива. Дом Саймона Бейла загорелся (его кто-то поджег, а кто — полиция еще не выяснила), и жена его находилась в больнице, по-видимому, при смерти. Саймон положил трубку, повернулся к Библии и вцепился в нее обеими руками, словно это был единственный устойчивый предмет в полутемном вестибюле. Все еще с улыбкой — есть, нет, появилась, исчезла, будто в зеркале в комнате смеха на ярмарке, — Саймон заплакал, издал какой-то вой, не похожий ни на плач, ни на хохот, пожалуй, так скулят собаки, и старик Честер, потрясенный и растерянный, вскочил и бросился к нему.

2

У Саймона Бейла не было друзей. Он был не только идеалист, но и аскет как по убеждению, так и по натуре, и после смерти жены (она скончалась на другой день на рассвете) оборвались все его житейские связи… вернее, оборвались бы, если бы не Генри Сомс.

Когда она умерла, Саймон сидел возле ее постели. Он ушел в больницу сразу же (оставив свой пост на пьяненького старика Честера Китла, который минут десять собирался с мыслями, а потом запер дверь и лег спать) и просидел всю ночь в больнице, ломая руки, молясь и плача, сердцем чувствуя, что ей уже не жить, ведь ее лица совсем не было видно за бинтами, и, хуже того, к телу присосались трубки, сходящиеся к перевернутой вверх дном бутылке, подвешенной в ногах кровати. Когда доктор сказал, что она умерла, слезы Саймона уже иссякли, хотя и не иссякло горе, и он лишь кивнул в ответ, а потом встал и вышел, никому не ведомо куда. Выйдя из больницы, он долго стоял на ступеньках, держа в руке шляпу (была весна, деревья зеленели молодой листвой), а затем, как в трансе, побрел по газону куда-то в сторону оставленного им автомобиля. Несколько раз он прошелся около своей машины взад-вперед по тротуару, еще пустынному в шесть утра, — то ли просто не узнавал ее в смятении чувств, то ли не хотел уезжать от больницы. Но вот он наконец остановился прямо рядом с ней, долгое время пристально ее разглядывал, полуоткрыв, как золотая рыбка, рот, с лицом бледным и дряблым, как тесто, и в конце концов подошел, открыл дверцу, сел и поехал в гостиницу. Он вошел через служебный вход, забрался в первый попавшийся пустующий номер, растянулся на кровати и уснул. Несколько часов он проспал как мертвый. А потом ему приснилось, что его жена жива, что ее зашили сверху донизу зеленой ниткой, что она с безмятежной радостью приветствует его, и он проснулся. День клонился к вечеру.

Саймон не заметил, что голоден и не брит. Он подъехал к своему двору, где только дым и пепел остались от всего имущества — включая деньги, так как Саймон не доверял банкам, — встал подле своей бывшей изгороди, как утром стоял в дверях больницы, и принялся глазеть на пожарище, как и все остальные, кто там был, — зеваки, соседи, фермеры, едущие в город в кино или в «Серебряный башмачок». В конце концов его узнали, и все столпились вокруг него, чтобы утешить, расспросить, а в общем-то помучить, и он смотрел с виноватой безумной улыбкой, которая (уже не в первый раз) наводила людей на мысль: не сам ли он поджег свой дом. Время от времени он, запинаясь, что-то бормотал — только стоящим рядом удавалось расслышать («Прости, — говорил он, — господи, прости»), — а потом вдруг упал на колени и лишился чувств. Вызвали полицию. Но полицейские нашли его не здесь; они нашли его у Генри Сомса.

Было еще не поздно, чуть больше восьми, Джимми, маленький сынишка Генри, спал; жена Генри подавала ужин запоздалым посетителям, а сам Генри находился в гостиной дома, построенного позади закусочной, в полутемной комнате, где горел только торшер в углу рядом с креслом, а в кресле сидел Саймон Бейл, уставившись на ковер невидящим взглядом. Генри, огромный и торжественный, стоял у окна и смотрел на шоссе за углом закусочной и на лес по ту сторону шоссе. Там, в конце долины, выше леса, виднелись гребни гор. Он особенно любил этот час. Горы казались ниже под темнеющим небом и красными облаками, и звуки были сейчас чище, чем всегда, — шум доильных аппаратов, мычание коров, крик петуха, тарахтенье грузовика, спускающегося справа по склону с включенными фарами. Привычный мир сжимался до размеров уютного мирка старинных гравюр — как те, что есть у него в книгах по географии или в столетних атласах из адвокатской конторы. (В темноте мир тоже казался маленьким к тесным — звуки раздавались словно в двух шагах, и отделенные десятью милями горы громоздились почти над головой, — но в темноте он не ощущал себя частью мира: деревья и горы делались словно бы живыми, не то чтобы угрожающими, ведь Генри знал их всю жизнь, но и не дружелюбными: враждебные, они, однако, не спешили, они знали — время на их стороне, придет пора, и они похоронят Генри, хотя он такой большой и, несомненно, безвредный, и скоро все его позабудут, даже его собственный странный и неугомонный род — люди, горы же погребут и их.) И в том умонастроении, которое посещало его, когда он любовался закатом, он ощущал себя единым и с горами под синим покровом лесов, и с сидящим сзади в сумраке человеком. Вновь ему представились обуглившиеся доски, пепел, грязные волдыри расплавленного стекла, вспомнился крепкий едкий запах, распространившийся вокруг на целую милю. Бедняга, думал он. Генри не был знаком с Саймоном Бейлом, он, верно, раньше даже и не видел его, но, когда случается такое, это уже не важно. Делаешь, что можешь, вот и все.