Лишь только я поднялся на кормовую галерею, куда выходило окно капитанской каюты, странным образом затянутое, как мне показалось, алым бархатом, схваченным золотыми кольцами — достаточно удивительная подробность для китобойца, — как вдруг раздался звук, от которого развеялись и канули все мои умствования. Я еще не понял, что это за звук — может быть, даже рев тропического тигра, таким ужасом он во мне отозвался, — как из полутьмы на меня набросился какой-то огромный зверь, опрокинул меня, навалившись лапами мне на плечи, и вместе со мной, лязгая зубами, свергнулся вниз по трапу, на твердую, как камень, палубу. Я упал и замер, недвижный, точно надгробье. Ни охнуть, ни шелохнуться я не мог. Бешеные глаза зверя сверлили меня, в темноте белели оскаленные клыки. Стоило мне чуть-чуть, непроизвольно, дернуться, как из его глотки сразу же вырвался новый рык, подобный громам небесным. Вдруг вверху на капитанском мостике появился свет и женский голос властно позвал: «Аластор!» Рев изменился — стал ниже тоном, утратил свирепость, — и вот уже чудовищный пес (ибо это была собака, хотя таких огромных я в жизни не видывал) отпустил меня, подобрался и взлетел вверх по трапу к хозяйке. Она стояла не двигаясь и смотрела вниз на меня, и душу мою затопил стыд. При виде ее померкли все мои жалкие, смехотворные фантазии — она была столь прекрасна в свете фонаря и мигающих звезд, что я тоже замигал, желая убедиться, что не сплю. Рядом с нею чернобородой жабой стоял капитан; он молчал. Я попытался сказать что-нибудь, может быть, попросить прощения, но не мог произнести ни слова. С минуту, наверное, они молча стояли и сверху смотрели на меня. У меня перехватило дыхание, лицо мое пылало горячим и, вполне могло статься, последним в жизни румянцем. Наконец, они повернулись — она поддерживала его, словно инвалида или лунатика, на нетвердых, несгибаемых ногах, сама грациозная и равнодушная, как богиня, — и удалились. Я, задыхаясь, хватил ртом воздух.
Голос, мне уже знакомый, произнес:
— Будешь совать нос не в свое дело, сидеть тебе в колодках, приятель. Он ведь хуже черта, когда обозлится, капитан Заупокой.
Я повернул голову, чтобы разглядеть того, кому принадлежал голос (я слышал его в первую ночь, когда лежал в каюте). Должно быть, этот человек все время находился поблизости, прятался от взгляда в тени. Теперь он склонился надо мной. Лицо его было трудно разглядеть в обрамлении ночи, но я видел, что на скулах и в ушах у него, как у старого индейца, росли густые космы волос, свободно ниспадая на грудь. Они были белые как снег. Опять загадка! Человеку такого преклонного возраста так же не место на китобойце, как и женщине.
— На, приятель, держи руку, — прохрипел он, словно забавляясь моей дуростью, и протянул мне большую узловатую ладонь. И снова меня пробрало тревогой: по его ощупывающему прикосновению я понял, что он слеп.
— Кто вы такой? — спросил я, приподнимаясь на локте. — Кто вы все такие? Куда, мы, черт возьми, плывем? — От напыщенно-театральных звуков моего собственного голоса (окрашенного, как мне казалось, густыми философическими обертонами) страхи мои только возросли. Что это за судно? — спрашивал я. Я стал говорить громче, безмолвие на борту повисло вокруг, как черные драпировки в зале, где должен начаться спиритический сеанс. Вопросы мои, такие для меня важные, звучали неубедительно, словно строки из давно заученной роли. — В какой порт это судно направляется? Где я смогу сойти на берег?
— Не все сразу, приятель, — отозвался старик. Он нащупал наконец мою руку и с неожиданной силой поднял меня на ноги. Нажимая ладонью мне на плечо, он повернул меня лицом к люку. Я сделал один шаг, но остановился. Он отпустил мое плечо. И, помолчав, продолжал: — Кто такой я, например, ты, верно, уж понял. Я — безумец, зовусь Иеремия, плавал когда-то первым помощником с капитаном д’Ойарвидо на доброй шхуне «Принцесса», что открыла Невидимые острова в южной части Тихого океана. А другие здесь, кто они, этого никто с точностью сказать не может, ясно только, что они мертвецы, праведники, восставшие из мертвых.
Тут я вдруг заметил, что нас внимательно слушают — вокруг, из люков и иллюминаторов, торчали матросские головы.
— Да вдобавок еще одна мертвая женщина, — сердито сказал я, решившись вырвать у него всю правду.
— Пожалуй, что и так.
— А меня спустят на берег?
Старик повернулся, словно вздумал заглянуть мне в лицо. Глаза его отсвечивали, как два белых морских голыша.
— А это сомнительно, приятель. Крайне сомнительно. Смотри туда!
Я посмотрел, куда он показывал, и на долю секунды мне почудилось, будто я и в самом деле что-то вижу, — как это ни нелепо. (Ведь он-то был слеп, и ночная тьма сгустилась.) Что некогда начал в театре Флинт, морскому мистику удалось еще и превзойти. Я, понятно, сопротивлялся, как мог. Но многие дни после этого у меня сохранялось странное ощущение, будто вслед за нашим судном летит белоснежная птица, похожая на огромного голубя.
— Неслыханно! — восклицает гость. — Клянусь душой, за всю мою жизнь, за все время моих странствий, я не слыхивал россказней вздорнее!
Мореход глядит на него с тревогой. В помещении холодно, в сумерках за окнами таверны летят к амбару летучие мыши. На окрестные леса пал туман.
— Вопрос, собственно, не в том, что правдиво, а что ложно, — говорит ангел, но в золотых его глазах смятение. Он еще сильнее обычного дымит трубкой.
Мореход с головы до ног охвачен дрожью, он перебирает в уме доводы, ищет какой высокопарнее.
— Правда бывает разная, — ворчит он, как грозовая туча. — Ежели рассказ кажется бессмысленным, копни глубже — вот что я скажу.
Но ангел бледнеет, это бесспорно, и у морехода синие губы.
(Что же мне, раздеться донага и бесстыдно воззвать к глухим могилам и нерожденным младенцам: «Братья, сестры, вот как это все было в наше время»? Нет, уж лучше укрыться в темнице вымысла, не менее хладной и сырой, оттого что она — вымысел. Уж лучше беседы полоумного морехода и его рассудительного гостя и ангеловы подношения — точно Время и Пространство между ними — или страницы книги.)
— Один — ноль в вашу пользу! — говорит гость, фыркая, как паровоз на путях, и наливает еще по одной. — Ну и что, какое дело! Значит, на этом судне была женщина, так?
Увядший ангел чудесным образом расцветает, и мореход сразу приобретает суровый, солидный вид человека, то ли знающего нечто важное, то ли, может, просто скрывающего свое торжество.
(Мертвецы, шаркая равнодушно, бредут к лесу, но, встретив взгляд морехода, задерживаются в нерешительности.)
Гость в кресле развалился как король. Он облокотился о стол, барабанит пальцами, словно раздумывает. Он понимающе подмигивает мореходу:
— Валяйте рассказывайте дальше!
Ангел допивает свою кружку, и к нему снисходит необыкновенная легкость мыслей.
Мистер Ланселот и Уилкинс продолжали следить за мной, и мне казалось, что они следят также и за моим рыжим приятелем Билли Муром. Я был постоянно настороже, упорно и хмуро размышлял, но был совершенно сбит с толку. Было очевидно, что мистер Ланселот и Уилкинс между собой в сговоре и что Билли Мур в присутствии Уилкинса бывает как-то скован, если не сказать — парализован; и, однако же, я несколько раз видел, как мистер Ланселот и Билли шептались, будто два заговорщика. («Иерусалим» вообще кишел заговорщиками — все кругом шушукались, таращились, ворчали, — в жизни ничего подобного не видел.) Более того, при всем его, казалось бы, очевидном добродушии, при всей, казалось бы, очевидной прямоте было кое-что и в Билли Муре, приводившее меня в недоумение. Подобно мистеру Ланселоту и Уилкинсу, он делал вид, будто ничего не знает о женщине на судне, а когда я рассказал ему, что видел еще и огромного пса, он посмотрел на меня так недоверчиво, что я уж и не знал, верить ли мне собственным глазам.