Так вот, говорю, я с самого начала почувствовал, что с ним что-то не так. Я был убежден, что капитан Заупокой в некотором смысле безумен (странное заблуждение, но я тогда был молод и неопытен; я не представлял себе, как прихотлива и дика может быть вселенная), и не сомневался также, что безумие капитана успело еще до моего появления на судне заразить чуть не всю команду. «Однако что есть безумие? — спрашивал я себя, размахивая, точно аукционщик, деревянным молотком и предаваясь размышлениям в вороньем гнезде под самым солнцем. — Был ли безумен Гомер, воссылая проклятья войне, отрицая самые основы своего мира во имя жизни, не испробованной никем ни до него, ни после? Был ли безумен Текумсе, погибший из-за того, что отказался продать Конгрессу воздух, облака и море? Что есть безумие в конечном счете, как не бесконечное высокомерие, дерзкое и всегда ошибочное утверждение, будто человек — это бог, ибо высокий этот пост остается всегда вакантен?»
Сколько раз во время нашего плаванья (я забегаю вперед) я видел капитана у поручней на мостике — он стоял в парадном костюме (капитан Заупокой слыл среди китоловов франтом) и высматривал в морской дали то, что он там искал, или с каменным лицом читал Библию, или же, точно автомат, возносил молитвы, повернувшись спиной к палубе и забыв обо всем на свете; и всякий раз меня сотрясали противоречивые чувства, уместные разве что в античной трагедии. О чем они говорили между собой, он и девушка — его дочь, как я полагал? И говорили ли вообще? Сознавала ли она, сколь нелепо ее присутствие на борту китобойца? Или она тоже помешанная? А если еще не помешанная, то скоро помешается. Она ни с кем не разговаривала, насколько можно было судить. Никогда — за исключением одного того раза — не выходила из своей каюты, разве, может, крадучись, ночью, когда на палубе ни души. Знает ли она, как, кружась, уходят под воду китобойные суда со сломанными мачтами и перебитым хребтом и зависают в зеленом царстве мертвых, где нет ничего, лишь кости утопленников да пронырливые тунцы? Слышала ли она, бодрствуя в ночи, псалмопение рабов в трюме и, эхом к нему, другую музыку — таинственный голос океана?
Хоть я и не подозревал еще этого тогда, следуя за мистером Ланселотом в капитанскую каюту, но не я один в команде был в нее полувлюблен, вернее, влюблен в дантовский образ красоты и нежности, невкусимой, недоступной и поэтому в конечном счете нереальной. Метис Уилкинс, как я узнал много позже, несколько раз отваживался заговорить с нею. В конце концов на сцене возник исполинский дог, обладатель громового рыка, и разорвал Уилкинсу плечо. После этого ей больше никто не докучал. Правда — и это я также выяснил позже — с ней иногда разговаривал старший помощник мистер Ланселот, однако в последнее время он не слишком-то блистал в светской беседе. С капитанской дочкой он, как и с нами, услышав, что его о чем-то спрашивают, только улыбнется, поглощенный какой-то своей таинственной думой, покачает головой, подожмет губы и так ничего не скажет.
Мы с мистером Ланселотом, должен заметить, за это время успели сойтись ближе. В промежутках между охотой жизнь на китобойце тихая. Мистер Ланселот подходил туда, где я работал, и стоял, наблюдая за мной, и я, чтобы он не успокаивался на мой счет, болтал с ним о том о сем. Я рассказывал ему такие истории, от которых у человека, менее занятого собственными мыслями, глаза бы на лоб полезли. Толковал с ним о грабежах, убийствах и бог знает о чем еще. Он, конечно, верил каждому слову и в то же время не верил ничему. Он продолжал носить мне книги из капитанской каюты, и порой мы с ним вполне разумно беседовали на философские темы. Я еще в ранней молодости усвоил, что всякий человек, если только он не оголтелый фанатик одной идеи, может философствовать не хуже прочих. Меня убедили в этом бостонские фокусники и профессора шарлатанства вроде Флинта, которые незаметно связывали и развязывали узлы, совали зеркала на дно ящиков, стреляли, нажимали рычаги, а сами преспокойно разглагольствовали о взглядах Лейбница, Маркса или Винкельмана. Мистера Ланселота интересовали самые разные вещи. У него был ум как овчина: не острый, не целеустремленный, но застрянет в нем какой-нибудь репей, так уж накрепко. Любознательность его возбуждали чудеса животного и растительного мира. Он немало приметил в жизни явлений разрозненных, но любопытных. Обратил внимание, как видоизменяются клювы и когти с изменением широт к югу и к северу от экваториальной зоны. Познакомился с забавными теориями Гёте из «Metamorphose der Pflanzen» и с теорией «органической силы» Мюллера. Слышал что-то такое насчет того, что будто бы яйца испытывают страх, а растения умеют чувствовать и знают о приближении друга — человека ли, паука — за много миль.
— Да быть не может! — сказал я ему.
— Доказанный факт. Вот прочтите. — Он вытащил из бумажника, аккуратно разгладил и протянул мне пожелтевший листок из какого-то научного журнала. Я прочел:
«Во время опытов в Пражском университете мы познакомили гардению и паука. Затем паук был удален из помещения. Его выпустили на свободу на темной лестнице, и один из нас должен был его отыскивать. Другой следил за сенсорным указателем, который был присоединен к гардении, и каждый раз, как прибор регистрировал возбуждение цветка, наблюдатель кричал идущему за пауком: „Близко!“ Этим способом мы неизменно обнаруживали паука».
— Собаки, — продолжал мистер Ланселот, — могут, как известно, отыскать хозяина на другом конце материка. — И озабоченно посмотрел в морскую даль.
Интересовался мистер Ланселот также и астрономией, полагая здесь некую связь. И о чем бы ни заходила речь, я непременно поминал мудреца на Луне, я даже ссылался на авторитет самого Гёте, с которым якобы болтал когда-то в Зеландии. Старший помощник потирал подбородок, хмурился, глядя в печали на ночную гладь моря, и временами тяжело вздыхал, точно осужденный. Я-то знал, о чем его печаль. Его научные познания трусливо бежали перед лицом его религии. Глупый человек! Я бы, наверно, посоветовал ему, если бы дал себе волю, но я не мог себе позволить такой роскоши. Это сразу поставило бы меня в один ряд с ними, и стало бы еще одной бессловесной жертвой больше на этом невольничьем, узничьем корабле. (Глупый заносчивый юнец, скажете вы. И я соглашусь с вами.) Впрочем, над его теориями я тоже иной раз размышлял.
Замечу еще, что он интересовался и черной магией — заразился от капитана, так надо полагать. У старого Заупокоя была богатая библиотека по индусской мистике, месмеризму и переселению душ. Он занимался опытами по передаче мыслей на расстоянии, так рассказывал мне мистер Ланселот, и от встречных китобойцев всякий раз вместе с почтой для команды получал пакеты от Британского общества парапсихологических исследований. Мистер Ланселот, когда касался оккультных тем, совершенно терял голову. К его услугам были факты сенсорные и факты иллюзорные, и приветы от Ньютона и сообщения общества столовращателей, но связь, которой жаждала его методистская душа, исчезла — не было этического элемента, магниевой вспышки, человека с нимбом вокруг головы. Голый факт убивал его. Его вздохи становились все глубже и шли уже, казалось, из его башмаков, а глаза он щурил так сильно, что приходилось опасаться за его зрение.
В тот вечер, идя вслед за ним в капитанскую каюту, я не испытывал соблазна продолжить наши с ним беседы, он же сам был тих, как снежная шапка на воротном столбе. Какие мысли его сейчас угнетали, догадаться было невозможно, и стремительная его походка ничего не говорила мне о том, что меня ждет у капитана. До этой минуты я и сам не подозревал, как я мучительно боюсь человека, который сейчас призвал меня к себе. Я без улыбки вспоминал давние слова преподобного Дункеля о «Порядке и его подданных в колодках… с изодранными, распухшими ногами».
У двери каюты мистер Ланселот остановился и, наклонив голову, прислушался. Затем постучал. Занавеси на иллюминаторах были плотно задернуты, я не видел ни проблеска света. Мистер Ланселот постучал еще раз, и наконец отозвался странно приглушенный голос капитана: «Войдите, сэр!» Мистер Ланселот распахнул дверь, затем отступил и жестом предложил мне войти. Лишь только я ощупью переступил порог — там было темно, как в логове курильщиков опия, — дверь за мною бесшумно затворилась.