Выбрать главу

Он отвернулся и посмотрел на дверь, ведущую во внутренние покои. Он так изогнулся, так вытянул шею в направлении этой маленькой дверцы, что мне подумалось: сейчас он ее позовет, свою дочь, красавицу Августу! Я непременно упаду в обморок при виде ее, почувствовал я. В голове моей возник ее образ — она стояла надо мной в мягком, трепетном мерцании звезд! Палуба уже начала ускользать у меня из-под ног. Осмелюсь ли я заговорить с ней? Немыслимо! Да она рассмеется, увидев меня, вспомнив нашу первую встречу, когда я, Джонатан Апчерч, кувырком скатившись по трапу, точно большая тыква на ярмарке, лежал перед ней, беспомощно распростертый на спине. Никогда уже на этом свете после подобного унижения не отважусь я встретить лицом к лицу мой идеал женского совершенства, мечту души моей — Августу. Но я видел, что он готов позвать ее сюда, и надежда в моем сердце была столь же необъятна, как мой стыд, мой страх.

Он снова оглянулся, пристально посмотрел на меня все так же без выражения.

— Вы кажетесь слишком молодым для учителя.

— Мне девятнадцать, сэр, — сказал я.

На этот раз мысль его ясно отразилась на лице — или мне так показалось? Девятнадцать — это очень мало, думал он, и нет ничего на свете нелепее, никчемнее, несусветнее молодости. Но он этого не сказал.

Я прибавил:

— Уже почти двадцать! — Бессовестная ложь, но голос мой прозвучал твердо, я держался вполне непринужденно. Я сам себе удивился.

Капитан Заупокой просительно тронул за руку слепого Иеремию, как бы ища помощи. Иеремия встал и помог подняться капитану. Капитан сказал:

— У меня есть дочь, мистер Апчерч, и я бы хотел, чтобы вы были ее наставником.

Я сделал вид, будто колеблюсь.

— Ее имя — Августа.

Горло у меня пересохло, словно затканное паутиной; голос не прозвучал.

Капитан Заупокой, опершись на слепца, отковылял к дверце, приоткрыл ее и позвал к нам дочь.

XIV

Августа! Даже величайшие алхимики мира не смогли бы разгадать тайны моего темного вертограда, объяснить ее противоречия. Она была загадочна и неуловима, как сама жизнь. Воплощение женственной щедрости, и при этом злобная и коварная; честна, как солнечный свет, и в то же время неискренняя, лукавая; мягкая, немыслимо нежная — и жестокая. Она была особое царство, дальняя сторона за краем неба, но пути туда я не знал. Она была Аркадия и Содом, идеальный образ Природы, идея Зла. Все это я краем сознания понял в первый же миг. Мы словно были знакомы не одно столетие.

Она вошла, но я оторвал от нее взгляд и посмотрел на чудовище, ее сопровождавшее, — Аластора, огромного, вислобрюхого дога, пыльного и могучего, как лев. Он презрительно повел мимо меня глазом. Его хозяйка незаметно разглядывала меня. Я вдруг превратился в неживой безмозглый предмет — лишенный лица и воли, как бочка из-под сидра, — и вот я уже одно несуразное, вопиющее нагромождение деталей. У меня кружится голова от сознания непропорциональности моих рук и ног, сжимается сердце от стыда за недостаток, к которому до этого я относился философски: разнонаправленность моих глаз. Каюта ощутимо наполняется ее эдемским природным ароматом и чуть слышным убийственным шелестом ее подола.

Капитан стоял сгорбившись и попыхивал трубкой, особенно безобразный рядом с дочерью.

— Августа, — промямлил он, — это Джонатан Апчерч, он будет твоим учителем.

Старик Иеремия, казалось, прислушивался к чему-то у себя в душе, воздев в никуда незрячие очи. Одной рукой он поддерживал капитана, обнимая его за плечи.

— Рада с вами познакомиться, — проговорила Августа и не то потрепала, не то погладила по голове пса движением, исполненным такой невинности, что сразу проснулась моя мужская плоть.

Мне ничего не оставалось теперь, как взглянуть ей в лицо. Она присела в едва заметном реверансе и подарила мне свою умопомрачительную улыбку. Я не в состоянии был в ту минуту ни о чем думать, я мог только поклониться, неловко, как школьник, продекламировавший стихотворение, но позже я употребил немало часов — вернее будет сказать, недель — на обдумывание этого реверанса и этой улыбки. Лежа на койке с широко открытыми, но слепыми, как у Иеремии, глазами или верхом на рее машинально сжимая рукой шкаторину паруса или канат, я снова и снова вызывал перед своим мысленным взором этот соблазнительный образ и мучительно искал, в чем его тайна. Немного озорства, быть может, словно она уже воспользовалась своим неоспоримым школярским правом дразнить учителя; но это не все; было и еще что-то — некий намек на знакомство с такими явлениями, какие навеки сокрыты от человека с моими мозгами. Однако же улыбка ее была доброй, думалось мне, будто она одним взглядом определила все мои недостатки — даже погребенные на самом дне моей души — и легко, с готовностью мне Их простила. Но при этом еще в ее обращении была светская равнодушная любезность, словно слова отца случайно привели в действие механизм ее хороших манер. Благодаря тому общему направлению, которое приобрели мои мысли с тех пор, как мистер Ланселот принес мне Боэция (потом он еще давал мне труды Эдвардса и Спинозы о свободе воли), я склонен был рассматривать озорство Августы как необходимость, доброту — как свободу и светскую холодность — как слепую игру случая. Тогда все сразу становилось ясно как день. Но еще через минуту меня сокрушало сознание того, насколько все эти концепции бессильны объяснить тайну Августы.

Ей было семнадцать лет, по словам отца. У нее были смолянисто-черные, в цвет платья, волосы с огнистыми проблесками синевы, как вороново крыло. Волосы были густые, роскошные, хотя она скромно связывала их лентой. Лицом не так бела, как бледна, даже мертвенна, она производила на меня этим самое неожиданное действие: я боялся, я дрожал за нее, я горячо, страстно желал быть на страже подле нее, как ее огромный дог — хотя от вреда ли внешнего я хотел бы ее защитить или же от некоего мистического исчадия ее духа, я не имел ни малейшего понятия. Но самым прекрасным и самым загадочным в Августе были ее глаза. Они сияли серым, точно грозовые сумерки, и были больше, чем глаза газелей в стадах долины Нурьяхадской; и когда Августа приходила в возбуждение — от стихотворной ли строки, от небывалого заката, или когда спускали вельботы, или от более грозных страхов, затаившихся в глуби ее загадочной души, — красота их становилась неземной, иначе не скажешь; словно ее нежное, совершенное тело было лишь вместилищем некоего духа, снизошедшего, по Плотину, из иного, сумеречного мира посмотреть, что происходит у нас.

Капитан сказал:

— Ты бы в общих чертах объяснила мистеру Апчерчу, на чем ты остановилась, Августа.

Она опять присела: — Показать вам мои книги? — снова такая невинная, так ничего не ведающая о мире женщин и мужчин и жадном прибытке моей плоти, точно шестилетнее дитя.

— Да, это, пожалуй, было бы полезно, — согласился я.

— Тогда сюда, прошу вас.

Она улыбнулась — хитровато, подумалось мне, а может быть, с презрением к моей матросской одежке, и к матросскому духу, и к моему косому глазу. И пошла к своей двери. Я вместе с капитаном и Иеремией последовал за ней и за ее псом.

Тускло освещенная комната за дверью напоминала мне гостиную в каком-нибудь приличном доме на суше — только мебель, что потяжелее, принайтована к палубе, а к креслам — темно-синим, бархатным, насколько можно было разглядеть в полумраке, и с медными кнопками — тянулись цепи от переборок. Все четыре стены — сплошь в книжных шкафах, с промежутками для дверей и больших квадратных иллюминаторов, тоже завешанных тяжелым синим бархатом; две спермацетовые лампы цедили слабый свет, и еще между шкафов, почти неразличимый, висел сильно попорченный портрет мужчины, при усах и с безумным взглядом. Я хотел было подойти и получше рассмотреть его, но при первом же моем шаге Августа пропела трепетным голоском, в котором я, ей-богу, различил ноту настоящего испуга: «Ах, вот, пожалуйста, мистер Апчерч!» Я обернулся, и она сильно дрожащей рукой протянула мне том Овидия в старом кожаном переплете. Из глотки пса вырвалось глухое неуверенное рычание.

Испуганный, недоумевающий, я взял у нее книгу и открыл. Она стала мне объяснять, до какого места она успела пройти и в чем состоят ее трудности, а я делал вид, будто слушаю, тогда как в действительности все внимание мое поглощала происшедшая с ней удивительная перемена. Речь ее лилась бурным потоком, грудь вздымалась, серые глаза метали молнии, она не в силах была скрыть от меня дрожь своих пальцев. Я, хоть убейте, не представлял себе, чем мог так ее напугать, чем вообще один человек может так испугать другого. И от этого держался еще скованнее, еще робче. У меня возникло странное ощущение холода, словно мы очутились на грани многожды воспетой мистической «Запредельности». Реальным ли был ощущаемый мною холод или же это просто плод моего волнения — меня со всех сторон окружали книги о чудесах, духовидении и тому подобном, — я определить не мог. Но я сумел изобразить удовлетворение ее классическими познаниями, и мы перешли к арифметике. Она сразу же стала спокойнее. (Неужто это древний сластолюбец Овидий привел ее в такое смятение?) Я, обернувшись, кивнул капитану, что, мол, все обстоит так, как надо. Он успел, по-прежнему опираясь на Иеремию, несколько продвинуться вперед и стоял теперь так, что совершенно загораживал от меня картину. В ответ он опять странным образом, чуть надменно мне поклонился, но мне почудилось в полусвете, что он сильно побледнел. Однако я снова обратил, сколько мог, внимание на Августу, и вопрос о том, с какого места продолжить ее образование, был вскорости разрешен. Я задал ей урок на следующий день, и было условлено, что завтра под вечер явлюсь ее проверить. Покончив с делом, я снова почувствовал глубочайшее смущение. Она глядела на мой подбородок — за девятнадцать лет я привык к тому, что так смотрят на меня те, кто старается не видеть моего косого глаза. И вдруг она улыбнулась, на мгновение встретилась со мной взглядом и тут же посмотрела в сторону.