Так что я чувствовал себя в происходящем совсем как дома. И понимал прекрасно, на что это так хитро намекает Уилкинс, хотя и не с точностью до градусов и секунд. (Он в этих тонкостях, конечно, разбирался не более моего, он просто знал, старая ящерица с трубкой в зубах, что ищет капитан.) И я благодаря намекам Уилкинса вскоре об этом тоже кое-что проведал. Я держал в уме названные им координаты (насупленный, согбенный, словно всю жизнь налегал на лопату) и при первой же возможности, оказавшись в штурманской рубке, заглянул куда следовало. В означенном месте на карте стояло два слова — если можно было счесть это словами: «Нев. ост.» Безуспешно поломав голову, я обратился с вопросом к слепому Иеремии, который сидел за капитанской шахматной доской и перебирал ощупью фигуры. Он улыбнулся, странно дернув щекой, и перегнулся над шахматами, придвинув лицо вплотную к моему.
— Невидимые острова, мой мальчик! Но тсс! Ни слова! — И он испуганно покосился слепым глазом на капитанскую спальню.
Больше старый дурень не пожелал сказать ни слова, и по охватившему его волнению, по выказанному им страху, который, как у Августы, уже граничил с радостью, я понял: ни к кому другому с этим вопросом лучше не соваться.
— Партию в шахматы, приятель? — предложил он.
— Мне очень жаль, но я не знаю ходов, сэр, — отвечаю я.
(На самом-то деле отец мой выходил победителем на всех турнирах, а я с семилетнего возраста не проиграл ему ни одной партии.)
После того дня я стал внимательнее приглядываться к блужданиям нашего капитана по океанским просторам. В то время мы как раз крейсировали в северо-северовосточном направлении в сторону Аляски. На такие высокие широты мы еще никогда не заплывали; казалось, юг потерял для капитана Заупокоя свою притягательную силу и теперь мы намеревались посетить Северный полюс. В шестистах милях от Аляскинского побережья наше судно взяло резко на запад, увлеченное преследованием большого стада кашалотов. Добыча нам досталась необыкновенно богатая, то была редкая удача, если не считать потери одного вельбота да еще двух гребцов из команды второго помощника. При всем, что мне было известно, я почти готов был к тому, чтобы «Иерусалим» лег на курс к мысу Горн и оттуда — домой. И мы действительно повернули к юго-востоку, словно именно таковы и были намерения капитана Заупокоя. Но на четвертые сутки нас точно могучим подводным течением стало ощутимо сносить к югу. Это видела вся команда, и все были очень расстроены. Имея переполненные трюмы, сворачивать с курса, который должен был привести нас домой, было явным безумием. А мы отклонялись все дальше к югу, усеивая океанскую гладь обглоданными китовыми тушами. (Над ними деловито, как комары, вились птицы, вокруг них плескались акулы, норовя ухватить то, что не прибрали к рукам мы, а при случае сцапать и зазевавшуюся птицу. За несколько миль был виден в лучах солнца белый скелет на плаву и тучи белых брызг, взлетающих вокруг него к небу. «Вон как высоко летят брызги, — наклонившись к моему уху, хмуро заметил мистер Ланселот. — Дрожащие пальцы сразу заносят в судовой журнал: Здесь осторожнее! Мели, рифы, пена прибоя! И на многие годы суда станут с опаской обходить это место. Да, вот вам пример упрямой живучести древних предрассудков…» — «Я унитарий, мистер Ланселот, — сказал я. — Какое бы богохульство вы ни произнесли, меня оно не заденет нисколько».)
А мы забирали все дальше к югу. В команде росло недовольство и озлобление. Даже люди с нежной душой, вроде Билли Мура, стали раздражительными и, хмурясь, жались по углам — не только от холода. Небо и море сделались серыми, как грифельная доска. Птицы, опускавшиеся передохнуть к нам на снасти, имели, по нашим умеренным меркам, удивительный заморский облик. Капитан, недужный, но пламенный, сидел у себя в каюте и упрямо молчал, когда мистер Ланселот или второй помощник Вольф задавали ему вопросы насчет нашего курса. Того, что я мог услышать из соседнего помещения, при всех обиняках и недомолвках, было вполне достаточно, чтобы уловить в их речах ноты решительного несогласия. Даже слепой Иеремия, кажется, был настроен против капитана, хотя он-то не позволял себе речей, помня свое место. Августа, слыша эти яростные речи — громче грома грохочущие в ушах капитана, если у него действительно был такой чувствительный слух, как он изображал, — Августа бледнела, трепетала; ее огромные серые глаза мерцали, как южное небо перед грозой. В кубрике по вечерам Билли Мур сторожко, с оглядкой уже заводил речь о законах смещения капитанов, если те не справляются со своими обязанностями.
Потом, словно затем, чтобы еще осложнить дело, там, куда не заглядывают нормальные корабли, мы повстречали незнакомое судно. Не успел отзвучать крик из вороньего гнезда, как капитан Заупокой выковылял на капитанский мостик об руку с Иеремией — без поддержки он уже почти не стоял на ногах — и распорядился идти на сближение. Как только раздалась эта безумная команда, мистер Ланселот поспешил на ют. И мы следом, вся наша вахта, держась сзади из страха перед яростью капитана, но горя любопытством услышать, что будет говорить мистер Ланселот. Разумеется, мы ничего не услышали: мистер Ланселот не позволил себе ни малейшей бестактности. Но мы смогли еще раз убедиться, что для капитана Заупокоя не существует ничьей волн, кроме собственной. Отчего ему так важно посетить незнакомца — настолько важно, что он готов рискнуть мятежом на «Иерусалиме», — я вообразить себе не мог и тут же, не сходя с места, принял решение, что на этот раз, когда капитан с Иеремией поплывут на встречный корабль, я буду вместе с ними, чем бы это мне ни грозило.
Всякий, кому случилось бы в ту ночь пройти мимо моей койки, сказал бы, что юный Джонатан Апчерч спит безмятежным сном новорожденного младенца. Но откинь он одеяло, и взору его, к глубокому моему сожалению (тем более глубокому из-за того, о чем станет известно ниже), открылся бы чернокожий бедняга, связанный по рукам и ногам и с кляпом во рту — печальная жертва самого недопустимого насилия и бесправия. У меня не было другого выхода, как я ему не преминул объяснить. Но кажется, его это не убедило. Возможно, что ему уже и раньше говорили то же самое — в Африке негры, которые его изловили, или в Бостоне христиане, купившие по сходной цене его жену. Дабы заручиться его долговременным сотрудничеством, я пристукнул его по затылку тупым концом свайки. И он незамедлительно отплыл в страну туманных видений.
И вот, упрятанный с ног до головы в рукавицы, робу и зюйдвестку, я уже стою наготове у фальшборта вместе с моими товарищами неграми и только молю бога, чтобы брызги не смыли с лица наведенную жженой пробкой черноту. Иеремия, как обычно в такие минуты, выходил из себя от волнения, одной рукой он поддерживал капитана (довольно небрежно и даже как бы досадливо), а другой размахивал, точно дерево в ураган, желая как можно скорее спуститься в шлюпку. А вокруг нас, но на приличном расстоянии, словно озлобленные волки, бегали матросы «Иерусалима», чуть не в полный голос осуждая прихоти Заупокоя. Суровые взгляды мистера Ланселота не оказывали на них действия, а второй помощник Вольф был скорее на их стороне.
Заупокой, если и слышал ропот, вида не показывал. Он стоял вялый, обмякший, прислонясь к Иеремии, облаченный в парадную черную пару, с лицом застывшим, будто холодная картофелина, и смотрел, как приближается большое незнакомое судно. Оно не несло флага, что иным из нас показалось зловещим знаком. Однако весь вид старой тяжелой посудины, явно невооруженной — какому пирату приглянется неповоротливая трехмачтовая тихоходная шхуна? — да и ее капитана, стоявшего у поручней, не внушал страха. Это был грузный старик, то ли русский, то ли славянин, то ли поляк, одет он был в котиковую шубу и такую же шапку, а руки для тепла держал в муфте. Он кусал сивый ус и то и дело опасливо озирался, видно, не знал, как быть, и вообще, что все это значит, однако его природная крестьянская учтивость — или же настырность нашего капитана — не оставляла ему выбора: он согласился принять нас у себя на борту.
— Негров в шлюпку! — распорядился капитан Заупокой. Голос его прозвучал еще глуше обычного. Мистер Ланселот нехотя отдал команду; слепой Иеремия свободной левой рукой — правой он поддерживал капитана — замахал на нас еще яростнее, чем раньше. Мы со всех ног побежали садиться в вельбот, словно за нами гнались с пушками наготове, и, как мартышки, рассыпались по банкам. После нас Иеремия, не без помощи матросов, усадил на корму капитана и сам уселся рядом. Еще через десять секунд капитан Заупокой приказал спускать вельбот на воду. Лодка устремилась вниз, будто собралась лететь до самого лона серых, напористых волн, но на полпути вдруг споткнулась и продолжила спуск, медленно раскачиваясь. На борту остался Уилкинс, он смотрел нам вслед, скрестив руки на груди, и непонятная улыбка застыла на его загадочном лягушачьем лице. Несмотря на это, мне почудилось, что он взбудоражен происходящим не меньше, чем старик Иеремия. Но вот мы столкнулись с первой волной. И сразу же пробкой подлетели вверх, с силой ударились о борт «Иерусалима» и, точно ведро в колодец, ушли под воду. «Ну, конец нам», — пронеслось у меня в голове. Однако мы не утонули, а уже через две секунды снова вынырнули на поверхность, словно кит из водной пучины, и я, глядя на остальных, тоже навалился на весло. Через полминуты мы выгребли на большую воду и заскользили с волны на волну, отчаянно работая веслами и напоминая упавшую в корыто тысяченожку. Иеремия, не имея возможности видеть, что происходит, обеими руками вцепился в капитана и вопил, обращая свои вопли то ли к небу, то ли к нам — бог весть.