Он долго лежал, глядя в потолок; он думал.
Спустя две ночи снова пришел Уиллард. Пришел он после десяти, когда Кэлли и Генри делали в закусочной уборку.
— Как дела, парень? — спросил Генри, подавая ему кофе и его любимый пирог с черникой.
Уиллард маленькими глоточками пил кофе, поглядывая поверх чашки на Кэлли, потом ответил:
— Плохо. Но теперь хотя бы есть причина. Я усек, что ты имел в виду.
Генри нахмурился, он не сразу его понял.
— Машины и люди, — пояснил Уиллард. — Ну, то, о чем ты говорил. Обалдеть!
Один миг, и давно знакомое волнение заколотилось в Генри, и никакими силами он не мог его обуздать. Он сдерживал себя, он яростно с собой сражался, словно лев, проникшийся вдруг сочувствием к отданным ему на растерзание христианам, но, сдерживая мысли, он не мог обуздать тело, оно рвалось к Уилларду. Неуклюжий от волнения, он толкнул чашку и расплескал его кофе, но не стал отвлекаться, чтобы вытереть стол, он говорил Уилларду — сперва вымученными, медленными фразами, а потом все быстрей и быстрей — о той искорке, которая заложена в нем, в Уилларде, и которую он должен сберечь и раздуть, — об искорке таланта. В его словах практически не заключалось смысла, Генри это знал, говоря их, но в жаре его красноречия, достигавшем чуть ли не религиозного накала, в жаре, с каким он говорил и лупил ручищами по стойке, должен был выплавиться хоть какой-то смысл. Уиллард Фройнд наклонился к нему, кося глазами, словно стараясь заглянуть в его мысли, но он как-то не так наклонился — или это просто показалось Генри, — в его позе чувствовалось что-то притворное или полупритворное, во всяком случае нарочитое. Кэлли тоже с встревоженным видом подошла поближе. Ее губы были плотно, напряженно сжаты. Но Генри смотрел сейчас только на Уилларда.
— Что бы ты ни делал, — говорил он, сжимая плечо парня, — что бы ты ни делал, все должно вести тебя к тому, чтобы выяснить, что же ты хочешь делать. То есть выяснить, кто ты. Может, ты будешь проектировать машины, а может быть, ты будешь их водить, но это все равно — когда ты что-то делаешь, то это — следствие всего того, что ты делал до сих пор, или, наоборот, ты это делаешь вопреки всему, что делал прежде… я не знаю. Я хочу сказать, это любовь, это вся та любовь, которую ты до сих пор испытывал, и итог всех любовен. Об этом говорил бедный старик Кузицкий: найти, за что погибнуть на кресте. Вот что необходимо человеку. Я убежден в этом. Погибнуть на кресте, — проговорил он срывающимся голосом, глупым, сентиментальным сомсовским голосом, и Уиллард сразу отодвинулся и засмеялся. Кажется, это покоробило и Кэлли, но она протянула руки к их плечам — и его и Уилларда, и тут же отвела, так как Генри продолжал нести свое.
Да говорит ли он хоть что-нибудь? — подумал он. Все так безнадежно перепуталось. Но нет, он знает. К нему самому это не относится, а может, и никогда не относилось, но он знает. Он жирный зареванный Иисус, по крайней мере такова одна его половина, полная неистовой любви к шоферам, пьяницам, уиллардам и кэлли, готовая погибнуть за них на кресте. Жаждущая распятия. Любовь переполняла его сердце, ее было больше, чем оно могло вместить.
Он подумал, что должен рассказать им о той шлюхе в Ютике.
Муть.
Он встретил ее в коридоре гостиницы, где все стены были оклеены растрескавшейся оберточной бумагой. Он приехал в Ютику на похороны, погиб шофер — Рон или Дон, — забыл, как его звали… шофер и все; шофер есть шофер. Его грузовичок съехал с дороги на 98-й миле, кувырком скатился вниз к сланцевым берегам реки и плюхнулся в воду. Генри хорошо относился к бедняге и боялся, что на похороны никто не придет. Он, конечно, ошибся. Скамьи крохотной белой церквушки были забиты народом — стариками, старухами, детьми, — а у подножия алтаря, сверкающего золотым шитьем покрова, уставленного четырнадцатью свечами и тонкошеими статуями святых, стоял закрытый гроб, утопающий в цветах и лентах. Генри сел на заднюю скамью и плакал навзрыд. А затем в коридоре гостиницы, где он остановился — ее держал один ирландец, — он встретил эту идиотку… хотя он, в общем-то, не совсем справедлив: несмотря на накладные ресницы и помаду, которая лгала об очертаниях ее губ, женщина эта не стала смеяться, когда он рассказал ей, зачем приехал в город. Не разговаривая, они пошли по коридору, вышли в сумерках на улицу и двинулись в одну сторону, а кончили ужином в той же гостинице. Он, возможно, ошалел от похорон, а она была пьяна вдрызг, когда они отправились к ней в комнату, или притворялась пьяной. В этой комнате, где одинокая свеча отбрасывала исполинские тени на вздувшиеся от жары обои из оберточной бумаги, они говорили об одиночестве и о верной любви и бог знает о чем еще, и Генри, обнимая ее толстыми руками, пытался рассказать, как его разрывает сентиментальная дурь, всю жизнь толкающая его то туда, то сюда. Ласковые руки женщины у него на спине были теплыми и смутно напоминали крупные капли августовского дождя. Он ей клялся богом, что женится на ней — он даже не знал ее имени, — а она смеялась до одурения и не отодвигалась, наоборот, прижималась к нему, разжигая. И тогда, охваченный каким-то ужасом, он ударил эту упившуюся идиотку, с дурьей животной страстью ласкавшую его грубыми прикосновениями рук и губ. Он не мог с точностью вспомнить ни того, что сделал сам, ни того, как приняла это она. Но, разъяренный, он ударил женщину по лицу, и этого он никогда не забудет. Не забудет, как он ее ударил, и сухую летнюю духоту; до сих пор, когда он сидит в одних штанах у себя в спальне, ему слышится, будто она плачет у него на кровати, так ясно слышится, что, охваченный паникой, он порою думает, не сошел ли он с ума.
Кэлли снова потянулась и тронула Генри за руку, но он продолжал свою речь, пытаясь рассказать Уилларду Фройнду эту историю, но рассказать без подробностей, не называя участников, просто как историю, рассказанную чьим-то дедушкой, — историю, которая, лишившись подробностей, становилась совершенно бессмысленной. Он — прервал рассказ и снова сжал плечо Уилларда.
— Прости, Уиллард, — прошептал он как в бреду. — Я старая истеричка. Прости.
Кэлли крикнула:
— Прекратите, Генри. Ради бога. Да замолчите же!
Стало тихо. Генри чувствовал, как у него подергиваются губы. Девушка побелела, словно ее тошнит, потом резко повернулась и выбежала в пристройку. Она с размаху захлопнула за собой дверь.
После долгой паузы Уиллард вынул сигарету и протянул Генри. Тот взял ее дрожащими пальцами, а Уиллард дал ему прикурить. Жужжали электрические часы.
— Прости меня, — повторил он снова, на этот раз спокойно, но не в силах от стыда поднять на парня взгляд.
Уиллард засмеялся — хи-хи-хи, — как негр.
— Да, дружище, иногда тебя заносит, — сказал он.
Снова молчание, на этот раз оно тянулось еще дольше. Уиллард вроде хотел было заговорить, но покачал головой, повернулся и, подойдя к окну, стал смотреть на шоссе. Из пристройки не доносилось ни звука. Наконец Уиллард сказал:
— Старик, а у меня ведь новость.
Генри молча ждал, и Уиллард подошел и оперся о стойку ладонями, широко раскинув руки и напружив плечи.
— Я уезжаю учиться, — сказал он. И потом: — В сельскохозяйственную школу.
Генри снова обожгло стыдом, его залило стыдом от головы до пят, когда он понял, что все его излияния были не просто глупы, но хуже того, никому не нужны. Его удивило, что Уиллард не рассказал ему об этом сразу, он на мгновение разъярился. Но это прошло. Видит бог, ведь не Уилларда же винить.
— Значит, решено? — спросил он слабым голосом.
Он всматривался в глаза Уилларда, но поймал себя на том, что прислушивается, не слышно ли чего из пристройки.
Уиллард смотрел на его сигарету, потом пожал плечами.
— Наверное, так, — ответил он. — Мне там, собственно, до начала летних экзаменов нечего делать, но мой старик договорился, я могу ехать сейчас…
— Кэлли уже знает? — спросил Генри.
— Я хочу рассказать ей сегодня.
— Деньги тебе будут нужны?
Уиллард покраснел. Весь в папашу, подумал Генри. Уж такой-то близкий друг, как он, кажется, имеет право предложить деньги. Впрочем, парень вызывал скорее жалость, чем досаду. Весь в папашу, подумал он опять. Вот горе-то. Он кивнул на дверь, ведущую в пристройку, и, помедлив мгновение, Уиллард туда вошел.
Хотя было еще рано, Генри выключил жаровню и осторожно соскреб жир с решетки на лоток. Прислушиваясь к их негромким голосам, он думал, как это невыносимо грустно — прощаться с надеждой. Хорошо тебе, когда ты стар, все это уже позади и ты неуклонно катишься в могилу. Он представил себе, как Кэлли прижимается к нему, может быть, плачет, и, смешиваясь с этой картиной, в его воображении возникала другая: став на цыпочки, Кэлли тянется к верхней полке, чтобы взять тарелку, она запрокинула голову, груди поднялись вверх. Они могли бы принести друг другу счастье, Кэлли и Уиллард. Хорошие ребятишки, подумал он, и с печалью, и с благодарностью. Славные, славные ребятишки. Он тихонько положил скребок на стоявший возле жаровни поднос — пальцы его все еще дрожали, он заметил — и натянул коричневый шерстяной свитер. Придавив живот рулем, он проехал вверх до 98-й мили. В зеркальце он увидел, что в задней комнате погас свет. На мгновение ему стало беспокойно, словно он отец. Но он тотчас же сказал себе: «Разумно». Теперь пьянчужки не помешают их прощанью. И все же Генри был растерян и немного испуган, хотя не признался бы себе, в чем причина его смятения. Он увеличил скорость. К тому времени, как он доехал до Никелевой горы, он успокоился. Воздух здесь был чист, только в лощинах холодными клочками белел туман. Ночь была так великолепна, звезды, деревья, скалы полны такого пронзительного совершенства, что казалось, еще очень не скоро наступит рассвет. Двигаясь по изгибу шоссе над рекой, Генри медленно нажал на тормоз, поддавшись странному ощущению, будто дорога вроде бы не совсем та. Потом возникла еще более странная мысль, чуть ли не убежденность, старая фантазия в новом обличье: порыв зимнего ветра каким-то образом навеял на него ощущенье, будто он не маленький Толстик и не Генри Сомс, а кто-то другой, давно уже холодный и мертвый… может быть, отец, а может, кто-нибудь еще, чьей жизнью Генри Сомс жил несколько веков назад. Конечно, это выдумка, он это знал; тем не менее он позволял себе ей верить или, может, позволял себе ею забавляться; она овладевала им все больше и больше. На вершине горы он остановил свой «форд» и, откинувшись на спинку сиденья, медленно и неохотно возвращался к реальности.