Впрочем, и солнце любо поэту, – солнце, лелеющее всю эту россыпь луговых цветов, благоухающий ковер земли; и даже нетрудно подметить, что особенно часто в пейзажах Никитина, в его словами написанных картинах, выступают разнообразная окраска облаков, их позолоченные разноцветные края, их причудливое освещение – благодатная игра солнца. «Зорька тучек рукавами закрывается стыдливо», но она не может себя прикрыть, запрятать, и сквозь легкие рукава тучек выглядывает ее румянец, ими только смягченный и обогащенный в переливах бесконечных оттенков.
Но как ни хороша природа, «храм невидимого Бога», и в своей темной тишине, и в своих солнечных озарениях не возникает у Никитина того праздничного слияния с нею] которое так характерно для его земляка Кольцова. У последнего господствующей нотой слышится песня пахаря, пахаря-удачника, и пусть впоследствии осекутся кудри у Лихача-Кудрявича, но когда-то был же он молод, и гордо потряхивал их русой шапкой, и гордился своею службой природе; а Никитин, наоборот, воспевает пахаря бесталанного – такого делателя, которому никогда и на роду не было писано душевной молодости, которого от века и на века отметила своим перстом незадачливость. Кольцов был однажды навсегда опьянен и очарован золотою нивой, и он любил рассказывать, как потом это космическое золото природы у зажиточного крестьянина обменивается на реальное богатство золотой казны и всех этих пирушек обильных, с полными блюдами; никитинский же пахарь бесталанный, своим делом, своим земледелием не восхищенный, хотя из земли роет золото, но сам-то «сыт сухою коркою». И даже его соха – «горькой бедности помощница»; она всех кормит, но сама пребывает одинокой сиротой, и качающаяся на меже дикая полынь, эта символическая для поэзии Никитина трава, соком своим отзывается на долю сохи-сироты, подобно тому как на могиле бедняка вырастает «травка дикая»: к бедному смерть не благосклоннее, чем жизнь.
Сиротство сохи, бесталанность пахаря, одиночество бобыля – все это излюбленные темы Никитина. Он взял их, конечно, из самого себя, из настроенности и предрасположений собственной души. Ей «была близка вся грязь и бедность Кулака». Даже если бы гораздо лучше и богаче сложилась его внешняя судьба, все равно «к горьким горе идет», все равно – пали ему на долю
В произведениях Никитина так часто и настойчиво появляется, такую существенную долю имеет бедность, что она даже принимает характер какой-то реальной сущности. Песня про бедность, уныло звучащая у нашего поэта, не есть эпопея о чем-то случайном или только об отдельных очагах нужды, – здесь видишь Нужду самое, видишь ее олицетворенной, с морщинистым лицом, слышишь ее тихую, неотвратимую поступь: «войдешь ты, – пол не заскрипит»; медленно душит она свои жертвы, как и вообще доля бесталанная убивает не сразу, не мгновенно, а, по сравнению Никитина, «что жена сварливая, – не уморит с голода, не накормит досыта».
Если бы нужда, застенчивость, убожество искали себе среди людей олицетворения, они едва ли бы нашли существо более подходящее, чем Никитин. Он и сам рисует себя таким:
Изображая себя (или себе подобного) в «Дневнике семинариста», он показывает нам воплощение нелюдимства, поразительное незнание самых элементарных человеческих отношений, не только физическую, но и моральную неуклюжесть. Впрочем, это больше относится не к его прозе, а к стихам. Именно в них, в большинстве их, отражается, как в тусклом, но верном своему оригиналу зеркале, то печальное и оскорбительное, почти отталкивающее явление, которое писатель формулирует словами «изношенное лицо» прирожденно старое, никогда не свежее лицо. Сказать, что последнему соответствовала такая же изношенная душа, было бы не только страшно, как страшно произнести смертный приговор, и вдобавок смертный приговор тому, что даже и не жило, – но это было бы и несправедливо. Однако правда то, что в стихах Никитина нет, или почти нет, молодости. Он прошел мимо своей юности. Он начал не с начала. «Я состарился рано без старости». И почти отсутствует в его стихотворениях эротика. Эта черта его, в связи с внешней серостью жизни, способствовала тому, что из него вышел поэт погоста. «Вырыта заступом яма глубокая» – это не просто один из его стихов, это трагический эпиграф ко всем его произведениям. Безвременно раскрывшаяся могила составляет центр его печального творчества. И даже один из его героев, портной, осиленный беспросветной бедностью, при жизни еще как о последней милости просит, чтобы ему вырыли могилу, и действительно ложится в нее. У Никитина – заживо погребенные, и обычны для него похороны; больше у него смерти, чем жизни. Он говорит о «святыне смерти». Порою это навевает на читателя жалость и трогает его. Откликаешься на скорбно-прекрасные слова о смерти ребенка: «едва зажженная лампада таинственной рукой погашена»; и у нас тоже, как у самого автора, «черною кровью обливается бедное сердце», когда узнаешь из «Дневника семинариста», как умирал и умер юноша Яблочкин: была у него мечта об университете, мечтал он иметь собственного Пушкина и Гоголя, читал он, рвался к свету, – но болела у него и душа, и грудь; побежденный двойною болью, он погиб, не дочитав ни Пушкина, ни Гоголя, ни собственной жизни…