Никколо не тот человек, который склонен терять время или проводить его, как нераскаявшийся рифмоплет, в работе над «Деченнали». Он пользуется отсрочкой, дабы побродить по городу, изучить настроения людей, а чтобы понять настроения двора, посещает дворец Гонзага, чтобы приветствовать маркизу от имени флорентийской Синьории. Изабелла д’Эсте в свои тридцать пять лет была еще очень красива. Леонардо да Винчи, по-видимому, был влюблен в нее до такой степени, что, испугавшись своего чувства, бежал из Мантуи, где скрывался после падения Лодовико Моро, своего прежнего хозяина. Она приняла Никколо «весьма любезно» в большом зале, где решала государственные дела, после того как ее муж попал в плен по пути на позиции артиллерии императора, осаждавшей Падую.
Франческо Гонзага, супруг Изабеллы, с августа томился в Венеции, в Торреселло — башне-тюрьме Дворца дожей, где по этому случаю сменили засовы и добавили решетки. Венецианцы наслаждались местью, заточив своего бывшего славного кондотьера в тесную и мрачную темницу как предателя, перешедшего на службу Камбрейской лиге. Получив известие о пленении Гонзага, папа бросил на землю шапку, проклиная святого Петра!
Изабелла была настоящей знатной дамой. «Nec spe nec metu!» («Без надежды и страха!») — гласил ее девиз. Осушив слезы, она твердо взяла бразды правления в свои руки. Она готова была перевернуть небо и землю, только бы освободить мужа. До сих пор ее усилия не приносили плодов, потому что Людовика XII, Юлия II и Максимилиана заботила не столько судьба несчастного маркиза, сколько возможность закрепиться в Мантуе под предлогом помощи женщине, оставшейся без защиты, и Изабелле приходилось прилагать массу усилий, чтобы держать их на расстоянии.
Перед посланцем Флоренции она не показала той озабоченности, которая ее снедала. Никколо не стал бы оплакивать судьбу маркиза больше, чем судьбу Чезаре Борджа. Маркиз стал жертвой своей безрассудной храбрости и своего стремления к славе, почему и решился в одиночку завладеть Леньяно, маленьким укрепленным местечком на берегу Адидже. Его захватили ночью на ферме, где он спал, не предприняв никаких мер предосторожности; враг выгнал его, как кролика, в поле, куда он выпрыгнул из окна в одной рубашке. Италия открыто смеялась над ним.
Как истинный гуманист, отстаивающий принцип свободы воли, Никколо возлагал на самих людей значительную часть ответственности за их счастье и несчастье, процветание или разорение. «Я предположу, что, может быть, судьба распоряжается лишь половиной всех наших дел, другую же половину или около того она предоставляет самим людям»[60], — напишет он в «Государе». Судьба — это не что-то сверхъестественное, это сама природа вещей: человек не может ни уничтожить ее, ни безнаказанно ей противиться. Но он может «связать нити заговора», если пустит в дело свой ясный ум, свою волю и свою храбрость. В данном же случае маркиз Гонзага, храбрость которого нельзя отрицать, не показал себя ни умным, ни свободным от страстей.
Изабелла д’Эсте, напротив, подает пример доблести, необходимой для того, чтобы противостоять ударам судьбы. Она напоминает Никколо Мадонну Форли и его первые опыты в качестве посредника. Если Катарину Сфорца можно было сравнить с Минервой, то Изабелла д’Эсте была скорее похожа на Евтерпу[61], но от обеих исходила властная сила, и им приписывали большую ловкость в политике.
Во время своего протокольного визита Никколо хотел узнать, что думает маркиза о сближении, наметившемся уже в июле, между Юлием II и венецианцами, — настоящем ударе ножом в спину Франции. Но этот вопрос нельзя было задать напрямую: от мира между папой и Венецией Изабелла д’Эсте наверняка ожидала освобождения своего супруга. Поэтому Никколо довольствовался разговором о Виченце. Изабелла не знала ничего сверх того, что знали все: войска императора были изгнаны оттуда без всякого кровопролития — это означало, что они бежали, как из Падуи. Что же касается Вероны, близости французов, то для них уже подыскивали квартиры и тысячи пятисот испанцев, стоявших гарнизоном в городе, будет достаточно для того, чтобы удержать веронцев в рамках благоразумия. Возразил ли Никколо — и это было бы весьма смело, — что народом обычно руководит вовсе не разум? Или же он приберег это соображение для Синьории, давая отчет о визите, в целом весьма его разочаровавшем.
Испытывая настоящее отвращение к Мантуе, «где изобилуют только лживые новости, и даже при дворе их больше, чем на площади», Никколо мечтает лишь о том, чтобы «пуститься бежать», дабы присоединиться к императору, где бы он ни находился, — но где он? — при условии, однако, что до него можно добраться. Такая оговорка навлекла на него насмешки во Флоренции. Бьяджо удивляется: Никколо никогда раньше не боялся идти на риск! Это значит, что там, во Флоренции, не отдают себе отчета в том, насколько небезопасно сейчас в Северной Италии, охваченной партизанской войной. Крестьяне поддерживают Венецию, на стороне императора остались только дворяне. Венецианские отряды уже замечены на самых подступах к Вероне. Если бы Никколо еще хотя бы на день отложил свой отъезд, все дороги были бы уже отрезаны.
61