Там он найдет и Гицэ Ботгроса, служителя мазыла, - а с той поры как опустела долина, и моего служителя, - и шепнет ему на ухо словечко от дьяка Раду, верного слуги твоей милости.
И передаст Агапие всем твоим знакомцам в Дэвиденах твои слова о том, что для побывавших проездом у нас путников привал подобен был отдыху средь райских кущ и короткий сей отдых долгое время сохранится в их сердцах.
А крестница моя Илинка стоит сейчас у печи и смотрит, как я пишу тебе грамотку. И просит она меня вложить в послание мое засушенный цветок шиповника, сорванного прошлым летом.
В ответ я сказала, что лучше ей сохранить его у себя, ибо грамотке моей предстоит долгий, окольный и трудный путь, и лепестки дикой розы обратятся в прах.
Она же все просила меня, держа на ладони тот цветок, - красу незабвенных дней; но тут огонь в печи вспыхнул, дуновение унесло лепестки, поднимая их вместе с дымом кверху. Крестница вскрикнула, но не заплакала, как я ожидала, а рассмеялась и обрадовалась, будто чуду.
Помню я, славный гетман, как описал ты мне радость твою от чтения древней повести Гелиодора, и сказывал ты, что, живя в уединении, коротаешь время с гонимыми любовниками - Хариклеей и Феагеном - и что лишь ты один дружишь с ними, ибо никто из живущих с твоей светлостью не знаком с языком и письменами еллинскими и не может проникнуть в сокровищницу, оставшуюся нам от еллинов тому тринадцать веков; так что в моей еллинской эпистолии, какую посылаю тебе с Агапие, я могу рассказать тебе больше, дабы только ты один государь и ведал о том.
Несмышленая дева, у которой ветер похитил и унес в огненном вихре цветок летних дней, уверовала, что сие было чудо, совершившееся по ее желанию; и застыла она неподвижно, устремив взор на струйки дыма, поднимавшиеся вслед за лепестками дикой розы, и улыбалась, ибо воображение умчало ее с волшебной быстротой туда, где живет человек, коего возлюбила она всем сердцем.
Последнее не ново для тебя, государь, и знаю я, как мыслишь ты о цветочке, распускавшемся близ тебя. Но ошибся ты, гетман, как и я ошибалась, полагая, что цветочек сей желал быть сорванным удалым молодцом-королевичем.
Ведаю я и то, что иные у тебя помыслы, что посвятил ты дни своей жизни высоким деяниям, к которым готовишься сейчас. И все же думается мне, рассказ мой порадует тебя, хотя бы в той мере, как Гелиодорова повесть. Изредка отойдут от тебя тяжкие заботы и у твоего изголовья возникнет образ той, которую ты стараешься забыть.
Она не смутит души твоей и не заставит свернуть с избранной стези. Солнце неуклонно следует по своему пути - таков закон души доблестных мужей, от восхода и до заката их жизни. И все же, светлый государь, ты человек, и не должно, чтоб тело и душа твоя одну лишь горечь ведали. Средь черных туч блеснет для тебя порою звездочка. В трудных испытаниях поможет тебе смиренное и хрупкое дитя, которое, видно, уж вернулось из своей сказки и тихонько, чтобы не мешать мне, кашляет у огня.
Когда ее, беззащитную, терзали демоны плоти, я с жестокой насмешкой думала, что она не в силах защитить себя, а теперь я вопрошаю себя, как мог остаться незапятнанным цветок сей юной души?
Светлый государь, мы встречаем порою в жизни тайны, для нас непостижимые.
Когда я была молодой и муж мой Дионисий делился со мной мудрым своим знанием жизни и людей, случилось мне однажды весною быть в лесу, называемом Болбочанка, неподалеку от стольного города Сучавы. И нашла я там в овраге, куда еле пробивалось солнце, расцветшую дикую яблоню, может быть впервые дарившую миру свои плоды. Я, точно с живой, беседовала с нею, укоряя за то, что принесет она кислые и горькие плоды. И считая ее после этого своей подругой, изредка наведывалась в овраг поглядеть, как идут ее дела. И вот осенью заметила я, что моя дикая яблонька, выросшая в уединенном уголке леса, среди терновника, елок и берез, дала хорошие плоды - особые, редкостного вкуса яблоки. То была дикарка, усеянная колючками, и все же она дала чудесные плоды. Я обломала вокруг кустарник, отвела ветки ближних деревьев и отведала сладких ее плодов. Все старые дикие яблони Болбочанки принесли, как обычно, кислые и терпкие плоды, и лишь одна эта молоденькая яблонька была ото всех от них отлична.
Такое же удивление испытываю я и теперь перед этой юной девой, что сидит рядом со мной. Дева сия - существо необыкновенное, и как бы она могла блистать, как расцвела бы ее краса!.. Горько мне, когда я думаю, что все сокровища души ее тщетны, все, что могло бы быть, никогда не сбудется. Не дерзаю роптать на то, что участь ее несправедлива и проклятием отмечена, но думаю - это так..."
Помутился взор у Никоарэ от таких слов, но он продолжал читать грамоту матушки Олимпиады, сообщавшей ему и другие вести.
"Кузнец Богонос со своей Мурой и ражим молотобойцем оставили родное гнездо. Из селения за рощей тоже поднялись несколько музыкантов и переехали поближе к Нижней Молдове, к виноградникам, где сердце людское, может, к песням больше лежит.
Был у меня Гырбову и сказывал, что уходит, ибо не может дольше жить в страхе и беспокойстве. Нашел ли он приют в дальних скитах, либо в горном монастыре, - точно неизвестно.
Гицэ Ботгрос, служитель нашего мазыла, как-то раз в пятницу вечером привел ко мне сыновей Гырбову.
Ботгрос при мне советовал им не уходить, остаться на отцовской земле и пустить снова мельницу.
А сыны, Некита и Доминте, твердят одно: нет, они уйдут, боятся Вартика.
Уверял их Ботгрос: есть у него какой-то древний меч, и филипенский боярин боится-де сего меча, как бы не ударил его по затылку.
"Нет, - ответили ему Некита и Доминте, - мы лучше уйдем туда, где живет государь Никоарэ Подкова".
"И я уйду, - воскликнул тут же Гицэ Ботгрос. - Как придет мой час, сяду на коня и отправлюсь".
Так что возможно, славный государь, к тебе будут наши люди, и я пришлю через них вести".
Эту последнюю часть письма матушки гетман торопливо пробежал глазами, торопливо отложил листок и тотчас воротился к рассказу об Илинке. Он перечитал его не спеша, не раз останавливался, задумывался, и память рисовала ему лица и картины из грустной сказки о минувшей весне.
Долго сидел он неподвижно у стола, подпирая рукой голову. Потом тяжело вздохнул, тряхнул головой и, вскочив со стула, вышел на крыльцо, гневным голосом зовя дьяка Сулицэ.
Никто не откликнулся ни на первый, ни на второй его зов. Старухи-вдовицы - на огороде, дед Петря и Младыш вышли в поемные луга на соколиную охоту; остальные воины спустились с рыболовными снастями к приднепровским озерам.
Никоарэ обогнул дом и вышел к обрывистому берегу над рекой.
Неподалеку Иле Карайман слушал звонкую песню жаворонка купавшегося в лучах солнца над его головой.
Никоарэ в третий раз кликнул дьяка, Иле вздрогнул и обернулся.
- Что прикажешь, государь?
- Разыщи Сулицэ, Иле, - крикнул гетман. - И пусть мне оседлают каурого. Оба поедете со мной; захватите луки и аркан. Чтоб через четверть часа быть мне на коне. Понял?
- Слушаю, государь.
"Что с ним случилось? - удивился Карайман. - Отчего в такой день обуял его гнев?"
Дьяк Раду находился в саду, где он прививал дикую яблоню - на радость тем, кто будет жить здесь, когда его уже не станет на земле.
- Гневается господин наш. Пойдем за ним, дьяк.
Иле передал дьяку приказ Никоарэ, и оба направились к конюшням.
Готовясь к выезду, Подкова сменил домашний чекмень на одежду, удобную для охоты, с правого бока прицепил к поясу кинжал.
Что еще надобно было? Ничего. И все же что-то ему надо было взять. Он искал и не находил. Опрокинул два стула; перешагнув через скинутый чекмень, отшвырнул его ногою, затем воротился, поднял его и достал из кармана грамоту Олимпиады. Сложив послание, спрятал его на груди.
- Мы здесь, государь, - раздался из сеней голос Иле Караймана.
Лишь только гетман показался в дверях, дьяк, внимательно вглядевшись в него, прочел на его лице беспокойство и понял, что лэкустянин Агапие привез ему грамоту. Изустные вести не могли ни заключать в себе тайны, ни взволновать его так. Стало быть, атаман Агапие привез письмо, потому-то он и попросил разрешения войти в покои к государю.