На Москве-реке лежат вялые, грязные льдины. Между ними черная вода. Река кажется пегой. Сверкают купола Ивана Великого и стекла в кремлевских дворцах.
Вдруг меня будто кто-то по лицу хлещет.
— Кондуктор, сдачу! — раздался крик. — С четвертной ты мне дала всего два рубля.
Голос пьяный, я это сразу определяю.
— Не получала я двадцать пять рублей. У меня даже в сумке нет таких денег. — Голос Лили тверд и уверен.
— Ах, не получала!
— Да, не получала. Вы подали три рубля.
— Какое нахальство! Три рубля! Ну-ка дай сумку, посмотрим.
— Сумку не дам!
— Граждане, видите, она не хочет показать сумку...
Весь автобус шумит, взбудораженный. Как всегда в таких случаях, сразу находятся советчики и свидетели. Залетали тяжелые слова: «Обсчитывают. Всегда обсчитывают»... Я протискиваюсь сквозь толпу, бешено работая локтями. Опыт у меня на этот счет есть, и я скоро оказываюсь рядом с Лилей. Она стоит бледная, прижавшись спиной к стенке автобуса и зажав руками сумку. Я понимаю: умрет, но не отдаст ее никому. Я ищу обидчика. В толкучке не сразу нахожу его. Наконец я увидел молодого парня в высокой шапке-пирожке и в шубе с воротником шалью. Он стоит с красным лицом, прижатый в угол, и бормочет что-то бессвязно и неуверенно. Замечаю: у него большие оттопыренные уши. Слышу все то же:
— Было двадцать пять. Я не менял раньше... Нет и нет... Она...
— Подлюга, — говорит парень в серой кепке, в коротком полупальто, стоящий рядом со мной. — За чужой счет хочешь... У-у, клоп! Ни стыда, ни совести.
— Не смейте, не смейте... — Ушастик выставляет вперед руки, как бы защищаясь. Но никто не собирается его бить. Люди отвернулись, потеряв к нему интерес.
Мы втроем выходим на первой же остановке.
— В милицию поведете? — спрашивает ушастик и заискивающе глядит то на меня, то на парня в серой кепке.
— Да, конечно, — подтверждает парень в серой кепке.
— А имеете право? — спрашивает ушастик таким тоном, будто ловит нас на чем-то недозволенном.
— Вполне, — говорю я. — Мы дружинники.
Хотя никакими дружинниками мы не были, но я слыхал, что в эти дни в городе создавались рабочие дружины по охране порядка. Ушастик сразу затихает.
Лилин автобус все еще стоит. Парень в кепке прыгает на подножку и кричит мне:
— Разберись с ним!
Дверь захлопывается. Автобус трогается. Я долго смотрю ему вслед. Сам не знаю почему, становится грустно, будто от меня уходит что-то очень дорогое, без чего я не могу жить.
Оглядываюсь. Ушастика нет. Ну и черт с ним, думаю я. Трус! Очень-то интересно с ним возиться. Только попадись еще раз!..
Я бреду пешком домой.
Весенний вечер светел и влажен.
Горько пахнет тополиными почками.
VIII
Я не знаю, куда деваться от моей заботливой сестренки. Каждый день она докучает различными расспросами. Сегодня было то же.
— И чего ты такой сумный, Витя? — встречает она меня вопросом, когда я возвращаюсь домой.
— Что значит — сумный?
— Ну, вроде больной. Или уставший очень. Я вижу.
— Да? Какая ты у меня всевидящая.
— Ты что-то скрываешь... — Она обидчиво надувает губы.
Да, я скрываю. От всех скрываю. Разве я могу тебе рассказать, Надька? Ведь ты так медленно взрослеешь. Какой была при маме девчонкой с косичками, такой и осталась. Разве ты поймешь, почему я сумный? Как расскажу тебе о том, что все лето я ищу Лилю и не могу ее найти? Исчезла, будто в воду канула. В отделе кадров автобусного парка, когда я звонил туда, неизменно отвечали: «Уволилась». Мосгорсправка мне сообщила: «Такая в Москве не проживает». «Как же не проживает?» — удивился я. Девушка, которая дала мне справку, пожала плечами, сказала:
— А может, она за городом прописана?
Я с трудом отхожу от окошечка, захлопнувшегося перед моим носом.
«Уволилась»... «Не проживает»... «Может быть, за городом»...
Знакомая словоохотливая кондукторша, у которой я однажды справлялся о Лиле, перевелась в другой парк, и на ее след я так и не могу напасть.
Никто не знает, о чем я думаю, стоя у станка. Даже Костя Мармеладов, мой лучший друг, не знает ничего. Костя влюбился в актрису, которая пела у нас в цехе, и с тех пор мотается по Москве в поисках клубов, где она выступает. Два раза мы попадали на ее концерты: первый раз в клубе пожарников, второй — на автозаводе Лихачева. У лихачевцев нас пустили только потому, что у Кости были цветы. Он приготовил их своей актрисе. И когда она спела песенку, которая Косте очень нравится, он бросил цветы на сцену. Бросил прямо в бумаге. Она взяла букет, развернула и улыбнулась так кротко, так радостно. А потом помахала Косте рукой. После этого Костя сделался какой-то шальной. Поглупел даже. Теперь он говорит только о своей актрисе. Может, потому он так оживлен и весел, что делится со всеми тем, что у него на душе. По-разному относятся люди к его рассказам. Мастер Семен Иосифович, выслушав его, отворачивается, и культя его начинает мелко трястись: видно, он не может удержаться от смеха. Иван Чарушин воспринимает Костин рассказ вполне серьезно и только говорит: