Была летняя жара, а нас в машине — как сельдей в бочке. Страшно хотелось пить, сохли губы, а воды на давали. Машина неслась на запад несколько суток. Приехали в какой-то город. Немец приказал вылезать. Мы посыпались из машины, как горох. Подали команду: «Женщины и дети в левую сторону, а мужчины в правую!»
Мы едва успели попрощаться с папой. Немцы кричали во всё горло: «Шнель! Шнель!»[1]. Мужчин куда-то повели, а нас загнали в тесный барак.
Остались мы пятеро с мамой. Плач женщин и детей раздирал душу, но немецкие бандиты только посмеивались.
Когда подошла ночь, мама, собрав наши лохмотья, постлала постель, мы голодные легли спать. Ящичек с едой остался в машине.
Я проснулась рано, в бараке нечем было дышать. Будто камень лежал на груди. Окна и двери открывать не разрешалось. Взрослые спали на нарах. Детей обычно клали на полу.
Так, задыхаясь от духоты, голодные, мы просидели две недели. Раза два маме удалось вылезать через колючую проволоку, чтоб достать нам что-нибудь поесть. Потом немцы натянули электрический провод, к которому нельзя было подходить.
Но недолго мы были вместе. Мама заболела. Пришли санитары и забрали ее в госпиталь. Только унесли маму, как сразу же заболели мой брат и две сестры. Их тоже на носилках куда-то унесли.
Плакала я сколько хотела, — никто меня не утешал.
Надумала я просить у немцев пропуск в госпиталь. Так хотелось увидеть маму! К брату и сестрам я не просилась: немцы, забирая их, сказали, что им сразу же сделают «капут». Маленький Антось в ту пору был как мертвый: не кричал, как бывало раньше, лежал с закрытыми глазами и чуть дышал.
После долгих просьб я добилась пропуска. Я собралась идти, только было больно: я знала, что мама голодная, а у меня ничего нет, чтобы ей принести.
Получив пропуск, я пошла в госпиталь, меня пропустили через ворота. Я увидела высокий белый дом. Это был госпиталь. Там тоже стояли патрули. Они посмотрели документ и сказали:
— Второе крыльцо налево.
Иду. С крыльца сразу вход в какую-то комнату. Стучу.
— Мо-ожно-о, — слышится глухой голос.
Вхожу. Стоят шесть кроватей. На каждой кровати по две женщины. Спрашиваю:
— Нет ли тут, тетеньки, моей мамы?
— А как зовут маму? — спросила одна из них.
Я не успела ответить, как послышался голос:
— Манечка, доченька!
Это моя мама! Лежала она с какой-то женщиной. Мамы своей я не узнала: была она желтая, как воск, опухшая, а слова выговаривала с трудом. Она стала спрашивать меня про остальных детей.
— Ничего, мамочка, — говорю я, — нам теперь дают три раза есть, и мы начали поправляться.
— Правда, Манечка, ты как будто поправилась, — радостно сказала мама и заплакала.
Она не заметила, что я начинаю пухнуть, и подумала, что поправляюсь. Села я близенько-близенько около своей мамы. Мне так было хорошо, что я снова к ней прижалась. Много о чем говорила мне мама. Она сказала, как будет нам опять хорошо, когда наши побьют немцев.
— Только следи, Манечка, за Антосем и за всеми детьми.
Я ответила:
— Хорошо.
Очень приятно было сидеть с мамой, но время не позволяло. Сюда можно приходить только на два часа. Крепко-крепко мы поцеловались, и я должна была уйти. Шла спотыкаясь, цепляясь ногою за ногу.
Когда я вернулась в барак, Антон был уже мертвый. Пришли какие-то люди и унесли его. Назавтра нам приказали собираться на работу. Подъехали машины, мы погрузились и поехали. Куда не знали. Я очень боялась, чтобы не вывезли из города, потому что тогда я не увижу свою маму.
Остановились мы перед большой фабрикой. Вылезли из машины. Женщинам велели идти направо, а нам налево.
Каждому из детей была дана работа и приказано: «Работать всегда там, где поставили! Кто переменит место, получит пять плетей или двадцать четвертый барак».
Плети и двадцать четвертый барак были нам хорошо известны.
Около нашего барака стоял маленький домик, на нем надпись: «24-й барак — теплая вода». Загнав в него людей, немцы плотно закрывали двери и пускали газ. Отравленных собирали и клали в печь, где они сгорали. Пепел ссыпали около нашего барака. За этим пеплом приходили немки и брали его для удобрения своих огородов.
Кроме голодной смерти, нас ежеминутно ожидала еще более страшная смерть.
Меня поставили у какой-то машины, которая делала винтики. Работали с восьми часов утра до восьми часов вечера. Обеденный перерыв — один час. В двенадцать часов нам дали обед — тридцать граммов черного хлеба и такой же черный суп. Получив маленький кусочек хлеба, я его там же проглотила, суп выпила весь. Вдруг меня как укололи иголкой — я даже подскочила. Что я наделала, — съела весь хлеб и не оставила больной маме! От обиды даже слезы покатились, но хлеба не вернешь.