Выбрать главу

Кронштадт, украшенный лесом мачт, фортами и гранитными валами, достойно прерывает монотонные настроения путешественника, который, подобно мне, ищет красок на этой неблагодарной земле. Нигде вблизи больших городов я не видел ничего столь безотрадного, как берега Невы. Окрестности Рима пустынны, но сколько живописных уголков, сколько воспоминаний, света, огня, поэзии, я сказал бы даже, страсти оживляют эту историческую землю. Перед Петербургом же водная пустыня, окруженная пустыней торфяной. Море, берега, небо — все слилось, это — зеркало, но тусклое, матовое, как будто лишенное фольги и ничего не отражающее.

Такова местность, окружающая Петербург. Неужели эта убогая природа, лишенная красоты, лишенная элементарных удобств для удовлетворения потребностей великого народа, пронеслась в уме Петра Великого при выборе им места для столицы, не поразив его, не остановив от этого шага? Море во что бы то ни стало — вот единственное, что им руководило. Странная идея для русского — основать столицу славянской империи среди финнов и насупротив шведов. Напрасно Петр говорил, что он хотел только дать России выход в море. Если бы он действительно был гением, как о нем говорят, он должен был бы понять все отрицательные стороны своего выбора, и лично я не сомневаюсь, что он это сознавал. Но политика и, я думаю, скорее болезненное самолюбие царя, уязвленное независимостью старых московитов, предопределили судьбы новой России. Она напоминает теперь человека, полного сил, но задыхающегося от их избытка. У нее нет выхода для своих богатств. Петр I обещал России такой выход; он открыл для нее Финский залив, не понимая, однако, что море, по необходимости закрытое восемь месяцев в году, не может считаться настоящим морем. Но для русских название, ярлык — это все. Усилия Петра, его подданных и преемников, сколь бы ни были они достойны удивления, создали в результате лишь город, в котором очень тяжело жить, у которого при малейшем порыве ветра со стороны залива Нева оспаривает каждую пядь земли и из которого все стремятся бежать к югу, хоть на один шаг, который позволено им будет сделать. Для бивуака же гранитные набережные излишни.

Кронштадт расположен на низком острове Котлине, среди Финского залива. Эта морская крепость возвышается над водой лишь настолько, сколько требуется для защиты подступов к Петербургу от вторжения вражеских судов. Артиллерийские орудия, которыми крепость снабжена, расположены, как говорят русские, с большим искусством. При залпе каждый снаряд попадает в определенную точку, и все море взрывается, как поле плугом и бороной. Благодаря этому ураганному огню, который по приказу царя может в любую минуту обрушиться на неприятеля, подступы к Петербургу становятся вполне защищенными. Я не знаю только, могут ли орудия закрыть доступ по обоим фарватерам залива. Мои русские спутники, которые могли бы это разъяснить, от толкового ответа, видимо, уклонялись. Мой же, хотя и недавний, опыт научил уже меня не слишком доверять тем преувеличенным восхвалениям, на которые русские, в непомерном усердии на службе своему властителю, обычно так щедры. Национальная гордость может быть понятна лишь у свободного народа. Когда же она проявляется исключительно в силу рабской лести, она становится нетерпимой. Все это славословие кажется мне продиктованным одним только страхом, и вся надменность, проявлявшаяся во время нашего путешествия моими русскими спутниками, свидетельствует лишь о низком уровне их душевных свойств. Это впечатление настраивает меня по отношению к ним не очень дружелюбно.

Во Франции, как и здесь, на пароходе, я встречал всегда лишь два типа русских людей: одних, которые из суетного тщеславия безмерно восхваляют свою родину, и других, которые из желания казаться более культурными и цивилизованными, как только речь заходит о России, выказывают к ней либо глубокое презрение, либо полное равнодушие. До сих пор я не позволял ни тем ни другим обмануть меня. Но я хотел бы найти и третий тип русских — простых, искренних людей, и их-то и буду в России разыскивать.

Мы пришли в Кронштадте 12 1/2 часа ночи, или, вернее, на рассвете одного из тех дней без начала и конца, которые я не в состоянии описать, но которыми я не перестаю восторгаться. Пароход остановился против заснувшей крепости, и мы должны были долго ждать, пока пробудилась целая орда чиновников, которые друг за другом стали затем к нам прибывать. Появились полицейские комиссары, директора и вице-директора таможни и, наконец, сам начальник таможни. Этот важный господин счел, очевидно, своим долгом сделать нам личный визит исключительно ради высокопоставленных русских пассажиров, которые находились на борту нашего «Николая I». Он вступил в оживленную беседу с князьями и княгинями, возвращавшимися из-за границы в Петербург. Разговор велся на русском языке, так как речь, очевидно, шла о политике Западной Европы. Когда же разговор коснулся трудностей пересадки и необходимости покинуть наш корабль, чтобы пересесть на другой, меньший, пароход, важные собеседники снова заговорили по-французски.

Пакетбот «Николай I» сидел слишком глубоко и не мог пройти вверх по Неве. Он оставался поэтому в Кронштадте с нашим багажом, тогда как все пассажиры должны были быть доставлены в Петербург на другом, маленьком, грязном и плохо оборудованном пароходике. Мы получили разрешение взять с собой лишь ручной багаж и небольшие чемоданы, которые в Кронштадте были запломбированы таможенными чиновниками. Когда эта операция была окончена, мы отправились с надеждой увидеть наш багаж в Петербурге через два дня. А пока он оставался под охраной… Господа Бога и таможенных надсмотрщиков. Русские князья, подобно мне, простому путешественнику, должны были подвергнуться всем формальностям таможенного досмотра, и это равенство положений мне сначала понравилось. Но, прибыв в Петербург, я увидел, что они были свободны через три минуты, тогда как я три часа должен был бороться против всевозможных придирок таможенных церберов. На минуту почудившееся мне отсутствие привилегий на почве, взращенной деспотизмом, также мгновенно исчезло, и это сознание повергло меня в уныние.

Обилие ничтожных, совершенно излишних мер предосторожности при таможенном досмотре делает необходимым наличие бесконечного множества всякого рода чиновников. Каждый из них выполняет свою работу с такой педантичностью, ригоризмом и надменностью, которые имеют одну лишь цель — придать известную важность даже самому маленькому чиновнику. Он не позволяет себе проронить лишнее слово, но ясно чувствуется, что он полон сознания своего величия. «Уважение ко мне! Я часть великой государственной машины». А между тем эти частицы государственного механизма, слепо выполняющие чужую волю, подобны всего лишь часовым колесикам — в России же они называются людьми. Меня положительно охватывала дрожь, когда я смотрел на эти автоматы: столько противоестественного в человеке, превращенном в бездушную машину. Если в странах, где встречается обилие машин, даже дерево и металл кажутся одушевленными, то под гнетом деспотизма, наоборот, люди кажутся созданными из дерева. Невольно спрашиваешь себя, что им делать с совершенно излишним для них разумом, и сразу чувствуешь себя подавленным, когда подумаешь, сколько надо силы и насилия, чтобы превратить живых людей в неодушевленные автоматы. В России я чувствовал сострадание к людям, как в Англии остерегался машин.

Там этим созданиям рук человеческих недоставало лишь слова, тогда как здесь оно было совершенно излишним для живых машин, созданных государством.

Эти одушевленные машины были, однако, исключительно, до приторности, вежливы. Видно было, что они с колыбели приучались к учтивости, как воин с детства приучается к ношению оружия. Но какую цену могут иметь эти проявления изысканной вежливости, когда они выполняются лишь по приказу, из рабского страха пред своим начальством!

Вид всей этой массы шпионов, с таким усердием допрашивавших нас, довел меня до нервной зевоты, которая легко могла перейти в слезы — не над собой, а над несчастным народом. Столько мельчайших предосторожностей, которые считались здесь, очевидно, необходимыми и которые нигде более не встречались, ясно свидетельствовали о том, что мы вступаем в империю, объятую одним лишь чувством страха, а страх ведь неразрывно связан с печалью. И я из учтивости, чтобы разделить общее настроение, испытывал одновременно и страх, и унылую скуку. Еще в Кронштадте меня пригласили сойти в большой зал нашего парохода, где я должен был предстать перед ареопагом чиновников, допрашивавших пассажиров. Все члены этого трибунала, более грозного, чем импозантного, сидели за большим столом и с исключительным вниманием перелистывали лежавшие перед ними реестры. Казалось, что они поглощены выполнением какого-то серьезного секретного поручения, хотя занимаемые ими должности отнюдь не соответствовали их напускной важности. Одни из них, с пером в руке, выслушивали ответы пассажиров или, вернее, обвиняемых, так как, очевидно, всякий иностранец, прибывший на русскую границу, трактуется заранее как преступник. Другие передавали громким голосом эти ответы писцам, причем ответы наши переводились с французского на немецкий и с немецкого на русский язык и уже на последнем заносились, быть может, достаточно произвольно, писцами в журнал. Заносились имена, прописанные в наших паспортах, все даты, визы, причем все это подвергалось самому тщательному исследованию и проверке. Но вместе с тем измученные этой моральной пыткой пассажиры допрашивались с фальшивой любезностью, и каждая фраза таможенных судей имела как бы целью утешить несчастных, сидящих перед ними на скамье подсудимых.