Кулон — француз, и гостиница его считается лучшей в Петербурге, но это вовсе не дает уверенности в том, что в ней можно хорошо устроиться. Иностранцы в России быстро теряют свои национальные черты, хотя и не ассимилируются никогда с местным населением. Мой услужливый немец нашел для меня говорившего по-немецки гида, который сел сзади меня на дрожках, чтобы отвечать на все мои вопросы. Он усердно называл мне все памятники и здания, встречавшиеся на нашем довольно долгом пути из таможни в гостиницу, так как расстояния в Петербурге вообще очень значительны.
Слишком прославленная статуя Петра Великого привлекла прежде всего другого мое внимание, но она произвела на меня исключительно неприятное впечатление. Воздвигнутая Екатериной на скале со скромной с виду и горделивой по существу надписью — «Петру I Екатерина II», фигура всадника дана ни в античном, ни в современном стиле. Это — римлянин времен Людовика XIV. Чтобы помочь коню прочнее держаться, скульптор поместил у ног его огромную змею — несчастная идея, которая лишь выдает беспомощность художника{8}. И все же эта статуя и площадь, среди которой она положительно теряется, были наиболее интересным из всего, что пришлось мне увидеть по дороге из таможни в гостиницу.
На минуту я задержался и пред величественным, еще в лесах, зданием, широко уже известным в Европе, хотя оно еще и не закончено. Это — Исаакиевский собор{9}. Наконец я увидел и фасад нового Зимнего дворца — второе чудесное свидетельство безграничной воли самодержца, который с нечеловеческой силой борется против всех законов природы. Но цель была достигнута, и в течение одного года вновь возник из пепла величайший в мире дворец, равный по величине Лувру и Тюильри, взятым вместе.
Нужны были невероятные, сверхчеловеческие усилия, чтобы закончить постройку в назначенный императором срок. На внутренней отделке продолжали работу в самые жестокие морозы. Всего на стройке было шесть тысяч рабочих, из коих ежедневно многие умирали, но на смену этим несчастным пригоняли тотчас же других, которым, в свою очередь, суждено было вскоре погибнуть. И единственной целью этих бесчисленных жертв было выполнение царской прихоти. Действительно, издавна цивилизованные народы жертвуют человеческой жизнью только ради общего блага, ценность которого признана почти всеми. Но увы, как много целых поколений властителей соблазняются примером Петра I!
В суровые 25—30-градусные морозы 6 тысяч безвестных мучеников, ничем не вознагражденных, понуждаемых против своей воли одним лишь послушанием, которое является прирожденной, насильем привитой добродетелью русских, запирались в дворцовых залах, где температура вследствие усиленной топки для скорейшей просушки стен достигала 30 градусов жары. И несчастные, входя и выходя из этого дворца смерти, который благодаря их жертвам должен был превратиться в дворец тщеславия, великолепия и удовольствий, испытывали разницу температуры в 50–60 градусов.
Работы в рудниках Урала были гораздо менее опасны для жизни человека, а между тем рабочие, занятые на постройке дворца, небыли ведь преступниками, как те, которых посылали в рудники. Мне рассказывали, что несчастные, работавшие в наиболее натопленных залах, должны были надевать на голову какие-то колпаки со льдом, чтобы быть в состоянии выдержать эту чудовищную жару, не потеряв сознания и способности продолжать свою работу. Если нас хотели восстановить против всего этого дворцового великолепия, богатой позолоты и исключительной роскоши, то лучшего средства для того не могли придумать. И тем не менее царь называется «отцом» этими же людьми, которые ради одного лишь царского каприза безропотно приносили себя в жертву. Мне стало очень неуютно в Петербурге после того, как я увидел Зимний дворец и узнал, скольких человеческих жизней он стоил. Мне сообщили все эти подробности не шпионы и нелюди, любящие пошутить, и потому я гарантирую их достоверность{10}. Миллионы, которые стоил Версаль{11}, прокормили столько же семей французских рабочих, сколько 12 месяцев постройки Зимнего дворца убили русских рабов. Но благодаря этой гекатомбе слово царя совершило чудо, дворец был, к общему удовольствию, восстановлен в срок и освящение его ознаменовано было свадебным празднеством. Царь в России, видно, может быть любимым, если он и не слишком щадит жизнь своих подданных.
За границей не удивляются уже любви русского народа к своему рабству. Достаточно прочесть некоторые выдержки из переписки барона Герберштейна, посла императора Максимилиана, отца Карла V, при великом князе Василии Ивановиче. Я нашел этот отрывок у Карамзина, которого я лишь вчера читал на пароходе. Том, в котором выписка помещена, лежал в кармане моего пальто и, к счастью, избегнул любознательности полиции: самые опытные сыщики оказываются все же не всегда достаточно опытными.
Если бы русские знали все, что может внимательный читатель извлечь из книги этого льстеца-историка, которого они так прославляют и к которому иностранцы относятся с величайшим недоверием из-за его придворной лести, они должны были бы возненавидеть его и умолять царя запретить чтение всех русских историков с Карамзиным во главе, дабы прошлое, ради спокойствия деспота и счастья народа, оставалось в благодетельном для них обоих мраке забвения. Несчастный народ чувствовал бы себя все же счастливее, если бы мы, иностранцы, не считали его жертвою{12}.
Вот что пишет Герберштейн, говоря о деспотизме русского монарха: «(Он) скажет — и сделано. Жизнь, достояние людей мирских и духовных, вельмож и граждан совершенно зависит от его воли. Нет противоречия, и все справедливо, как в делах божества, ибо русские уверены, что великий князь есть исполнитель воли небесной…»[36] Я не знаю, характер ли русского народа создал таких властителей, или же такие властители выработали характер русского народа.
Это письмо, написанное более трех столетий назад, рисует тогдашних русских такими же, какими я увидел их теперь. И вместе с послом Максимилиана я ставлю себе тот же вопрос о царе и его народе и так же, как и немецкий дипломат, не могу его разрешить. Но мне все же кажется, что здесь налицо обоюдное влияние. Нигде, кроме России, не мог бы возникнуть подобный государственный строй, но и русский народ не стал бы таким, каков он есть, если бы он жил при ином государственном строе. И сейчас, как и в XVI веке, можно услышать и в Париже, и в России, с каким восторгом говорят русские о всемогуществе царского слова. Оно творит чудеса, и все гордятся ими, забывая, каких жертв эти чудеса стоят. Да, слово царя оживляет камни, но убивает при этом людей! Забывая, однако, об этой подробности, русские люди гордятся тем, что могут сказать мне: «У вас три года рассуждают о перестройке театральной залы, а наш царь в один год восстанавливает величайший дворец в мире». И этот триумф, стоивший жизни нескольким тысячам несчастных рабочих, павших жертвой царского нетерпения и царской прихоти, кажется этим жалким людям совсем недорого оплаченным. Я же, как француз, вижу здесь лишь бесчеловечную самовлюбленность. Но во всей беспредельной из конца в конец империи не раздается ни одного протеста против этих чудовищных проявлений абсолютизма.
Все здесь созвучно — народ и власть. Русские не отказались бы от чудес, творимых волею царя, даже и в том случае, если бы речь шла о воскрешении всех рабов, при этом погибших. Меня не удивляет, что человек, выросший в условиях самообожествления, человек, который шестьюдесятью миллионами людей или полулюдей считается всемогущим, совершает подобные деяния. Ноя не могу не поражаться тем, что из общего хора славословящих своего монарха именно за эти деяния не раздается, хотя бы во имя справедливости, ни одного голоса, протестующего против бесчеловечности его самовластия. Да, можно сказать, что весь русский народ от мала до велика опьянен своим рабством до потери сознания{13}.
ГЛАВА IV