Подобное разноречие в отзывах одних и тех же лиц, конечно, не должно нас удивлять. Прежде всего совершенно очевидно, что гласное изъявление похвалы Кюстину было немыслимо в условиях николаевского режима. Но и помимо того у этих людей, смотревших на книгу Кюстина под определенным углом зрения и воспринимавших ее сквозь призму своей классовой идеологии, неизбежно должно было создаться двойственное отношение к произведению Кюстина.
Все эти люди, из которых строились первые кадры русской интеллигенции, считали естественным обсуждать недостатки родины в своем тесном кругу, тогда как Кюстин был для них чужим, сыном чужой им, да еще враждебной в эту пору Франции. Пусть мы признаем, что наши близкие обладают многими недостатками и даже пороками, но мы их все-таки горячо любим, и нам больно, ежели чужой, проведший несколько времени в их обществе, станет осуждать их. Вот в точности чувства, которые вызывала книга Кюстина в русской интеллигенции. И от чувства этого не мог освободиться вполне даже молодой Герцен. «Тягостно влияние этой книги на русского, — писал он в 1843 году. — Голова склоняется к груди, и руки опускаются; и тягостно оттого, что чувствуешь страшную правду, и досадно, что чужой дотронулся до больного места…»[23]
Если для русских читателей книга Кюстина явилась своего рода зеркалом, в котором они, волнуемые противоречивыми чувствами, узнавали себя, то для Европы это произведение во многих отношениях сыграло роль ключа к загадочному шифру, ключа к уразумению многих сторон и явлений таинственной страны, упрямо продвигавшейся к первому пульту европейского концерта.
По всему этому естественно, что на долю мемуаров Кюстина выпал редкий успех. Выдержавшая множество изданий во Франции, книга тогда же была переведена на все важнейшие европейские языки, в каждой стране опять-таки потребовав по нескольку изданий.
С течением времени книга Кюстина утрачивала все более актуальное значение, ибо по самому замыслу своему она адресовалась к современнику. И тем не менее интерес к ней не угасал. Л пшенный возможности познакомиться с книгой в полном переводе в силу тяготевшего над нею цензурного запрета, русский читатель со вниманием следил за скупыми отрывками, печатавшимися Н. К. Шильдером в «Русской старине». С таким же вниманием был встречен и появившийся в издании «Русская быль» сжатый, обескровленный пересказ воспоминаний Кюстина.
Бесспорно, Кюстин вполне заслужил подобную популярность. Книга его является ценным источником сведений из области политического строя николаевской эпохи. Особый интерес придает ей то, что она написана иностранцем, впервые посетившим Россию. Отсюда — ее острота и свежесть, очень часто отсутствующие у отечественных мемуаристов, описывающих обстановку, в которой они родились и выросли. Однако же эта особенность Кюстина имеет и оборотную сторону. Правда, в своих суждениях о России и в повествовании своем он был беспристрастен и прагматичен, насколько это вообще возможно. Правда и то, что он, приехав в Россию, был до некоторой степени подготовлен к восприятию русских впечатлений, изучив историю. Кюстин хорошо был знаком с «Историей России и Петра Великого» Сегюра и «Историей государства Российского» Карамзина, вышедшей еще в 1826 году в Париже в переводе Жофре.
И все-таки благодаря краткости своего пребывания в России Кюстин, как новичок, не всегда мог уразуметь отдельные стороны того сложного комплекса, который представляла собой николаевская Россия. К тому же он иногда и слишком спешил со своими заключениями. Так, например, едва приехав в Петербург, Кюстин на основании первых впечатлений, произведенных на него столицей, уже судил обо всей России. Но это было бы еще полбеды. Несравненно опаснее то, что в сознании Кюстина придворное окружение, с которым он близко столкнулся в Петербурге, отождествлялось с понятием «народ». И по этой оторванной, висящей в безвоздушном пространстве горсти людей Кюстин сплошь и рядом судил о подлинной России и ее народе.
Но зато тогда, когда он говорит о Николае, о дворе, о русском чиновничестве, Кюстину можно всецело довериться. Своим острым, наблюдательным умом он сумел глубоко и верно разгадать смысл русского самодержавия и фигуру его «верховного вождя». Суждения Кюстина о Николае тем более интересны, что на протяжении всей книги отчетливо проходит смена его впечатлений: от восторга, близкого к обожествлению, путем мучительного анализа французский роялист пришел к полному развенчанию своего героя, к зловещей разгадке Николая, отражавшего Россию его времен, — «гигантский колосс на глиняных ногах». Для Кюстина трагическая развязка николаевского царствования ни в какой мере не могла явиться неожиданностью.
Сталкиваясь же с подлинным народом, Кюстин поневоле обнаруживал некоторую близорукость. «Настоящий народ, — замечает М. Н. Покровский, — трудно было рассмотреть из окон комфортабельной кареты, в которой объезжал Россию на курьерских французский маркиз: еще труднее было с ним сблизиться, не зная его языка»[24]. Поэтому обстоятельный всегда Кюстин так сбивчив и тороплив в тех случаях, когда он говорит о подлинной России. Он увереннее чувствует себя в сфере «высшего света», почему и решается утверждать привязанность русских к своему рабству, хотя вся страна сотрясалась крестьянскими восстаниями. Кюстин знал о них, но не умел разобраться в их сущности. Его возмущение крепостным правом происходило из чисто эмоционального источника и ограничивалось привычными штампами. В русском народе он уловил по преимуществу лишь внешние черты, наружность, наивную хитрость, умение бороться с обстоятельствами да его унылые напевы, смысл которых, надо отдать справедливость, Кюстин сумел хорошо разгадать.
Но и в отдельных подробностях Кюстин обнаруживал подчас слишком большую поспешность и непродуманность. Так, он совершенно не понял значения двух крупнейших явлений предшествовавшего времени, литературной деятельности Пушкина и восстания декабристов. С такой же легкостью Кюстин повторил довольно распространенную в западноевропейской публицистике мысль о том, что русская культура не более как внешний лоск, едва прикрывающий варварство, что истинная цивилизация чужда русским, ограничивающимся поверхностным усвоением того, что выработано в области культуры европейской наукой. Более чем сомнительны замечания Кюстина по поводу характера русских мятежников, методическую жестокость которых он противопоставляет преходящему революционному исступлению своих соотечественников. Многие заключения его весьма смелы и любопытны, но не менее того спорны, подобно замечанию насчет того, что прославленные русские кутежи являлись лишь одной из форм выражения общественного протеста против правительственного деспотизма. Подобных ошибочных либо спорных суждений много рассеяно в книге Кюстина. Но все эти ошибки, допущенные автором либо по незнанию, л ибо в пылу обличительного задора, конечно, ни в какой мере не умаляют значения книги. За увлекательными, яркими и художественными страницами ее мы ясно и отчетливо видим лицо эпохи.
В этом весь смысл и значение книги Кюстина. Благодаря этому «Россия в 1839 г.» может быть отнесена к числу крупнейших исторических памятников. Таковым остается она и по настоящее время, являясь интереснейшим документом той мрачной и зловещей эпохи, которая связана с именем императора Николая I.
Выше уже было отмечено, что впечатление, произведенное книгой Кюстина, было чрезвычайно сильно. За границей «Россия в 1839 г.» выдерживала одно издание за другим, и правительство в спешном порядке вынуждено было мобилизовать силы «верноподданных» писателей, чтобы опровергнуть «клеветника» Кюстина.
24
Покровский М. Н. Русская история с древнейших времен. М., 1922. Т.