Как тревожимся мы за жизнь Птахи, как восхищаемся его готовностью умереть и как радуемся, когда он с помощью своего младшего брата Василька все же спасается! От этих страниц нельзя оторваться.
Островский помнил эпизод, рассказанный товарищем Сталиным на VIII Всесоюзном съезде комсомола. Три конные дивизии, имевшие не менее пяти тысяч сабель, были разбиты и обращены в беспорядочное бегство одним пехотным батальоном лишь только потому, что конные дивизии, застигнутые врасплох, были охвачены паникой.
Хотелось показать всепобеждающую силу бесстрашия.
Он думал и о призыве Горького к писателям — показать людей крепкого характера, способных волновать и увлекать миллионы. Он изображал своих героев именно такими. Радость борьбы, боевой оптимизм были их сущностью. Оптимизм Андрия Птахи того же склада, что и оптимизм Павла Корчагина: он питался непоколебимой верой в торжество правого дела.
В молодых героях романа мы узнаем много корчагинских черт, — так же, как узнавали мы их впоследствии в подвигах воинов Отечественной войны. И главная из этих черт стойкость.
Вот Птаха взбудоражил своим тревожным гудком весь город; уже заклокотал народный гнев и вот-вот прорвется восстанием. А между тем легионеры окружили котельную, в которой нет никого, кроме Андрия. Он — лицом к лицу с близко подступившею смертью. Но сдаваться он и не думает. Даже мысль об этом не появляется у него.
«— А-а, вы думаете, что меня уже взяли, сволочи, панские души! Сейчас посмотрим! — кричал он, хотя его никто не слышал из-за сумасшедшего рева.
Андрий бешено крутил колесо, отводящее воду в шланги. Пар с пронзительным свистом вырвался из брандспойта. Вслед за ним хлынула горячая вода. Угольная яма наполнилась паром. Андрию нечем стало дышать. Дрожащими руками он схватил брандспойт и, обжигая пальцы, страдая от горячих водяных брызг, направил струю кипятка в котельную.
И, уже не думая о том, что его могут убить, хлестнул струей по окнам. Он плясал, как дикарь, от радости, слушая, как взвыли за окнами. Теперь, сидя между котлами, он ворочал брандспойтом, не высовывая головы, и поливал окна кипятком.
Сердце его рвалось из груди. Вся котельная наполнилась паром. По полу лилась горячая вода. Андрий спасался от нее на подмуровке котла. Ему было душно. Жгло руки. Но сознание безвыходности заставляло его продолжать сопротивление.
Рев несся по городу».
Вот самое естественное для Островского, вытекающее из чисто корчагинской логики положение:
— В любых труднейших условиях продолжай борьбу!
Иное противоестественно.
Потом, когда товарищи Андрия Птахи, уже спасшегося из котельной, уйдут в боевую операцию, он будет требовать, чтобы ему развязали обожженные пальцы. Кожа лоскутьями слезла с них. Но он должен держать винтовку, должен стрелять. Он не может поступить иначе.
И даже маленький десятилетний Василек проявляет стойкость, когда пробирается в угольную яму, чтобы поспеть на выручку Андрию:
Он «стал разгребать уголь, оттаскивая в сторону тяжелые куски. Один из них скатился назад и больно ударил его по босым ногам. Василек упал и долго плакал. Но, наплакавшись, вновь принялся за работу».
Писатель не заставляет его делать ничего непосильного, такого, что было бы ему не по возрасту. Но «корчагинская хватка» сказывается в нем в полную силу. Она сказывается в действиях всех молодых героев романа. И потому такими подготовленными оказываются заключительные слова книги:
«— Будем биться до последнего! Да здравствует коммуна! — крикнул Андрий».
И честную рабочую корчагинскую гордость мы тоже узнаем в словах и поступках Раймонда. Например, когда он, дровосек-поденщик, отвечает на повелительный окрик ясновельможного пана:
«— Я вам не лакей!..»
Или когда, шатаясь от боли, едва не падая, а все же сохраняя самообладание, Раймонд отказывается от подарков графини Людвиги.
«— А за дрова сколько мне полагается? — спрашивает он Юзефа, принесшего ему суконный костюм, сапоги, охотничью куртку и пачку кредиток.
— За дрова три марки, как условились. Но ведь тебе же дали двести, чего еще?
Раймонд вынул из пачки кредиток три марки, остальные положил на стол и молча вышел».
Во всем этом нет и тени позерства. Он, сын коммуниста Сигизмунда Раевского, должен был и мог поступить только так.
Весь он жил тем вещим сном, который однажды ему приснился:
«…Они с отцом на высоком кургане. Кругом необъятная степь. Ночь. А там, где восток, яркое зарево. И кажется, что степь пламенеет. Ветер доносит грозный рокот надвигающейся бури. Далеко, насколько хватает взор, волна за волной движутся людские множества. Залитые ярким светом, ярче пламени горят знамена. Сверкает сталь. Дрожит земля под конскими копытами. И над всем этим вьется и реет могучая песня. «Это, сынок, наши идут. Идем навстречу», — говорит отец и берет его за руку…»