…На тридцатой секунде сбитый Рассохиным „мессершмитт“ уже падал на лед, вплетая черную струйку дыма в белые вихри метели.
Второй „мессершмитт“, поврежденный, как-то боком нырнул вниз, над самым льдом выпрямился и неуверенно пошел к югу.
Два остальных метнулись вверх, к солнцу, и пропали в рыжих лучах.
Путь был свободен.
Но тут краем глаза Лунин заметил, что самолет Рассохина, странно качаясь, скользит вниз.
Он быстро терял высоту и уже погружался в мутную снежную пыль, взметаемую ветром со льда. Лунин и Серов в тревоге кружились над ним, снижаясь. Мотор у Рассохина не работал.
…Потонув в снежных вихрях, самолет Рассохина… коснулся льда и, пробежав очень мало, остановился как-то косо, опустив одну плоскость и приподняв другую.
…Лунин и Серов, снова и снова пролетая над ним, видели его голову в шлеме, и неподвижность его головы тревожила их…
…Лунин каждый раз опускался все ниже и нырял в крутящийся надо льдом снег. И вот Рассохин поднял голову, потом руку. Он взглянул на Лунина и махнул ему рукой.
Взмах руки мог обозначать только одно: ложитесь на свой курс и продолжайте путь.
…Лунин, снова сделав широкий круг, опять направился к нему. И уже на повороте увидел, что Рассохин вылез из самолета, сделал два-три шага к югу — туда, где километрах в семи проходила дорога, — и упал в снег. Он упал в снег и пополз.
Теперь Лунину стало ясно, что Рассохин ранен… Если оставить его здесь, его расстреляют „мессершмитты“, а если не расстреляют, он через полчаса замерзнет, потому что термометр показывает двадцать два градуса ниже нуля… Лунин понесся над самым льдом, подыскивая место для посадки.
…Серов остался в воздухе и кружил, кружил — для охраны.
Повернув свой самолет так, чтобы его не мог опрокинуть ветер, Лунин выпрыгнул в снег.
…Рассохин был уже шагах в тридцати от своего самолета и упорно полз к югу…
Сначала он встал на колени. Затем, после долгой передышки, уперся руками в лед и поднялся во весь рост.
Целую минуту простоял он в крутящемся снегу на странно расставленных ногах, широкий, косматый. Потом поднял вверх два сжатых кулака и погрозил ими. И рухнул со всего роста.
Когда Лунин подбежал к нему, он был мертв».
Роман быстро завоевал любовь читателей. Литературная критика, хотя и не сразу, тоже высоко оценила его художественные достоинства. Спустя пять-шесть лет после победы в журналах и издательствах прозвучали голоса, относившие произведения о войне к теме исторической, будто бы отживающей, уводящей читателя от современности. Странное это было мнение, и, слава богу, недолго слышались эти голоса. «Балтийское небо» круто повернуло интерес критики к военной теме. Мне запомнились превосходные статьи покойного А. Макарова, а также умные размышления С. Львова. С художественной стороны, отмечал С. Львов, описания картин воздушных боев «ни разу не кажутся однообразными, более того, почти каждое из них запоминается во всем его драматическом течении! В чем же дело? А дело в том, что читатель видит человеческое содержание каждого из этих боев, не внешнее действие, а вложенную в него мысль: поиски решения, преодоление колебаний, рост характера. И то, что весь этот напряженный процесс совершается перед лицом огромной опасности и протекает в короткие мгновения, делает эти страницы романа такими запоминающимися».
В Москве мы подружились.
Я читал каждую его новую повесть, каждый рассказ, иногда даже прежде, чем они появлялись в печати. А иногда и те, что не успел прочитать до войны. Жизненный опыт Николая Корнеевича сказывался в обширном и разнообразнейшем «репертуаре» его произведений. Это был многогранный талант. Писатель-романтик, он и после войны продолжал биографическую серию о путешественниках. Чуковский поведал нам о жизни Беринга. Наряду с темой гражданской войны его привлекала и эпоха великого строительства. В рассказе «Федор Иваныч» изображен начальник маленькой гидростанции, бывший ее строитель. Почему Николай Корнеевич выбрал последний день жизни этого человека, скромного прораба первых пятилеток? Не знаю, но с нежной грустью удалось ему изобразить душевное состояние усталого победителя. Его смерть — не поражение, а победа жизни. Не зря же над мертвым телом Федора Иваныча склоняется малыш, наследник жизни, со смешной и ласковой кличкой Полупочтенный.