Выбрать главу

— Поразительный лаконизм! Ничего лишнего, все живое, каждая страница увеличивает напряженность, все гибнут, но это не создает ощущения пессимизма или безнадежности, потому что то, за что они дерутся, столь велико, так громадно, что за это стоит погибнуть.

И Чуковский говорил еще, что «Звезда», по его мнению, — это поразительный образец для советской литературы на долгие годы.

Он не был критиком, тем более — публицистом. Но он был одним из непрерывно действующих, деятельных, дееспособных умов нашей литературной среды. Воспитанник народа в эпоху блокадного подвига Ленинграда, Чуковский стал воспитателем стойкости и верности народной души. В меру своего дарования своими книгами этот писатель неоспоримо сопричислил себя к высокому сообществу людей, которое думает о судьбе нации, оглядывает ее на всем тысячелетнем просторе и отзывается на каждый ее звук — и на пушечный залп «Авроры», и на свист бомбы в балтийском небе, и на шелест колосьев в доспевающем поле.

…В воспоминаниях о Всеволоде Вишневском Николай Корнеевич написал очень точно — «он остановился с бешеного хода». Точнее не скажешь и об уходе из жизни его самого. В 1965 году, за день до своей внезапной кончины, он положил на стол редакции «Юности» рукопись своей последней повести «Ранней ранью». В тот день я увидел его в последний раз — он заседал в вестибюле старинного нашего здания Союза писателей, я догадался, что это бюро секции армянской литературы, — Чуковский был ее председателем, и это была еще одна из его многочисленных общественных должностей.

— Сейчас побегу в «Юность» сдавать «Ранней ранью», — сказал, пожимая мне руку.

Свои повести и рассказы он приносил в редакцию как бы мимоходом, без лишнего подчеркивания значительности этого события.

А на следующий день, под вечер, — телефонный звонок, и ты, ничем не подготовленный, с ужасом переспрашиваешь: «Что? Не может этого быть! Что вы говорите?» А потом наступает немота мысли. И только одна ничего не объясняющая подробность сверлит мозг: ты же его видел вчера, у тебя болел зуб, ты торопился рвать его к черту и по пути забежал в Союз, и там, в вестибюле, заседали знакомые тебе люди и твой друг улыбнулся тебе, пожал руку, попросил остаться, но у тебя болел зуб, и ты наспех простился. С ним у тебя это было в последний раз… Потом начинает работать память. Ты вспоминаешь, как встретился с офицером в черной морской шинели, офицер Пубалта искал упавший самолет; а потом, как на даче в Переделкине он говорил о неимоверном труде писания романа и о радости этой работы; а потом — разговор где-то на шоссе под Неаполем. И эти воспоминания рождают не мысль, а чувство, оно одно противостоит смыслу события. И по интенсивности напора этого чувства, по угнетающей обиде, которая роет ходы в твоем сердце, ты достигаешь наконец личную — не общую, а твою собственную цену утраты. Но разве имеет значение для всех эта твоя личная цена потери…

Николай Атаров

Балтийское небо

Глава первая

Марья Сергеевна

1

Марья Сергеевна Андреева, маленькая женщина в шерстяном платье, спрыгнула с грузовика у Балтийского вокзала, отряхнула ладошками заляпанную глиной юбку и пошла к трамвайной остановке.

Она больше месяца не была в городе и с тревожным любопытством озиралась, разглядывая знакомую привокзальную площадь. Больше месяца она рыла противотанковые рвы — сначала в Кингисеппском районе, потом к югу от Ораниенбаума, потом, когда немцы заняли Петергоф и Стрельну, возле самого города, за Северной верфью, рядом с заводом пишущих машинок «Ленинград». Все это время она вместе с десятками тысяч других женщин спала, не раздеваясь, на земле, жила под постоянной бомбежкой, под обстрелом среди горящих деревень и вытоптанных полей. Вести из города доходили до нее скудно и редко, и все же она знала, что с начала сентября город бомбят, что фронт подошел к нему вплотную. Она не совсем ясно представляла себе, каким увидит город, когда вернется, но была уверена, что увидит его изменившимся.

Однако, к удивлению ее, город показался ей обыкновенным и привычным. У вокзала киоски торговали водой с разноцветными сиропами, девочки рисовали квадратики на панели и прыгали, прохожие ели эскимо в шоколаде, милиционерша пританцовывала на углу, застоявшаяся вода Обводного канала была пестра от нефтяных разводов, трамваи скрипели мирно, как всегда. И только в небе, на страшной высоте, среди легких перистых облачков, озаренных солнцем, стлался закрученный, как замысловатый вензель, белый след едва различимого самолета. Марья Сергеевна не знала, наш это самолет или немецкий, но, увидев его, подумала о Коле Серове.