Князья Куракины, у которых Добролюбов давал уроки, выразили готовность сделать все необходимое для того, чтобы Добролюбов получил формальное право отказаться от учительской службы в провинции и остаться в Петербурге. Но обошлось без этого, так как инспектор Второго кадетского корпуса Г.Г. Данилович зачислил Добролюбова номинально служащим в этом корпусе. Во время же летней поездки Добролюбова по окончании курса в Нижний Новгород Некрасов объявил ему, что по возвращении в Петербург он будет получать от редакции «Современника» по 150 рублей месячного жалованья, а с увеличением числа подписчиков – и более.
Таким образом, материальное положение Добролюбова было вполне обеспечено, и он прямо с институтской скамьи встал во главе журнала – явление до того времени еще небывалое в русской литературе.
Но замечательно, что этот быстрый успех нимало не закружил головы молодого литератора.
Здесь мы подходим к черте характера Добролюбова, весьма существенной и крайне симпатичной, обличающей, по нашему мнению, истинное величие души, свойственное лишь немногим избранникам судьбы: именно полное отсутствие всякой кичливости умом, знанием и положением в обществе, всякого самодовольства и рисовки. В то же время в скромности этой не было и следа чего-либо напускного, деланного. Это отнюдь не было лицемерным смирением паче гордости. Стоя во главе литературы, Добролюбов непритворно и совершенно наивно продолжал смотреть на себя как на бедного семинариста, учившегося кое-как и кое-чему на медные деньги и прокармливавшего мелкими журнальными статейками целую ораву ребятишек, и в то же время с искренним сокрушением высказывал то «святое недовольство», которое свойственно лишь великим людям и которым была преисполнена душа его.
Так, отправившись летом в 1858 году лечиться в Старую Руссу, вот что писал он оттуда 8 июня своей приятельнице Л.Н. Пещуровой:
«Мне горько признаться вам, что я чувствую постоянное недовольство самим собой и стыд своего бессилия и малодушия. Во мне есть убеждение (очень вероятно, что и несправедливое) в том, что я по натуре своей не должен принадлежать к числу людей дюжинных и не могу пройти в своей жизни незамеченным, не оставив никакого следа по себе. Но вместе с тем я чувствую совершенное отсутствие в себе тех нравственных сил, которые необходимы для поддержки умственного превосходства. Кроме того, я лишен и материальных средств для приобретения знаний и развития своих идей в том виде, как я бы желал и как нужно было бы. Тоска и негодование охватывают меня, когда я вспоминаю о своем воспитании и провожу в уме то, над чем до сих пор я бился. Лет с шести или семи я постоянно сидел за книгами и рисунками. Я не знал детских игр, не делал ни малейшей гимнастики, отвык от людского общества, приобрел неловкость и застенчивость, испортил глаза, одеревенил свои члены… Если бы я захотел теперь сделаться человеком светским, то не мог бы уже по самому устройству моего организма, которое приобрел я искусственно. А между тем и в деле науки и искусства я не приобрел ровно ничего. Лет пять рисовал я разных солдатиков, а теперь не могу вывести ни собачки, ни домика, ни лошадки. Читал я пропасть книг, но что читал – если бы вы знали!.. Недавно перебирал я свои старинные тетрадки и нашел, что в 13–14 лет я не имел ни малейшего понятия о вещах, которые хорошо известны моим теперешним десятилетним ученикам и даже ученицам. Чего же вы хотите? Пятнадцати лет я начал учиться по-немецки, и до сих пор еще не без труда читаю ученые немецкие книги, – а повести их и теперь не умею читать. По-французски стал я учиться на восемнадцатом году, и если теперь читаю на этом языке, то именно благодаря вам. Английского до сих пор не знаю. Скольких же сокровищ знания лишен я был, до двадцати лет умея читать только русские книги! Да и из русских книг я читал не то, что было нужно, и до последнего времени остался каким-то недоумкой… Мне тяжело и грустно бывает, когда мои теперешние знакомые и приятели начинают иногда говорить со мной как о вещах известных всем о таких предметах науки и искусства, о которых я не имею понятия. Я тогда терзаюсь и сержусь, и хочу все время посвятить учению… Но это легко сказать. Пора ученья прошла. Теперь мне нужно работать для того, чтобы было чем жить. А работа моя, к несчастью, такая, что учить других надобно. Я сам удивляюсь, как меня хватает на это, и этим я измеряю силу моих природных способностей. Иногда мне приходится встречать людей тупых и бесполезных, но громадными средствами обладающих для образования и развития себя. Тогда я думаю: если бы я так был воспитан, если бы я столько знал и имел средств, – какой замечательный человек из меня бы вышел! Но за неимением этого я работаю, пишу кое-как; и как же вы хотите, чтобы мое писание составляло для меня утешение и гордость? Я вижу сам, что все, что пишу, слабо, плохо, старо, бесполезно, что тут виден только бесплодный ум, без знаний, без данных, без определенных практических взглядов. Поэтому я и не дорожу своими трудами, не подписываю их, и очень рад, что их никто не читает… Чтобы удовлетворить вашему желанию, скажу вам, что мною писана вся критика и библиография в „Современнике“ нынешнего года. Не правда ли, что вы никогда не разрезали ни одной страницы из этого отдела журнала? И не прав ли я был, говоря, что статей моих вы, как и большая часть читателей, никогда не могли не только прочитать, но даже и заметить?»
Это отсутствие самомнения и самоуверенности в соединении с неизбежным их спутником – застенчивостью– особенно неблагоприятно отражались на интимной жизни Добролюбова и его отношениях с женщинами. Мы видели, что уже в годы институтского курса он влюблялся и жаждал любви. По выходе же из училища и по мере наступления более зрелых лет эта жажда делалась все более интенсивной. Нежное, привязчивое сердце Добролюбова более всего ценило в любви ее духовную, поэтическую сторону и жаждало идеальной любви в самом высшем смысле этого слова.
«Если бы у меня была женщина, – пишет он своему приятелю И.И. Бирдюгову 17 декабря 1858 года, – с которой я мог бы делить свои чувства и мысли до такой степени, чтобы она читала даже вместе со мной мои (или, положим, все равно, – твои) произведения, я был бы счастлив и ничего не хотел бы более. Любовь к такой женщине и ее сочувствие – вот мое единственное желание теперь. В нем сосредоточиваются все мои внутренние силы, вся жизнь моя, и сознание полной бесплодности и вечной неосуществимости этого желания гнетет, мучает меня, наполняет тоской, злостью, завистью, всем, что есть безобразного и тягостного в человеческой натуре».
С такими высокими требованиями к любви Добролюбов идеализировал даже и мимолетные страсти, на которые у нас принято смотреть с преступным легкомыслием. Так, летом 1858 года во время своей поездки в Старую Руссу Добролюбов сблизился с девушкой, по словам его биографа, доброй и честной, но совершенно необразованной, не умевшей даже и держать себя хотя бы так, как умели держать себя горничные, жившие в услужении у семейств не то что светского, а чиновничьего круга. После первого увлечения Добролюбов вскоре отрезвел и понял, что никогда не любил этой девушки, а просто увлечен был сожалением, которое принял за любовь.