Это известие привело Добролюбова в волнение. Педагогический институт во многом уступал университету, но все-таки как высшее заведение светского характера более улыбался ему, чем академия. К тому же казенное содержание студентов института отлично решало денежный вопрос, затруднявший ему поступление в университет. В то же время студенты института внушили Добролюбову, что ничто не мешает ему попытаться держать приемные экзамены в институт одновременно с академическими, так как институтское начальство допускает к экзаменам без предварительного представления документов. Если же отцу будут угрожать какие-либо неприятности со стороны духовного начальства из-за того, что сын поступил в институт вместо академии, то можно будет нарочно провалиться на академических экзаменах.
Известивши обо всем родителей, Добролюбов вечером 12 августа отправился к инспектору института А. Н. Тихомандритскому и спросил его, можно ли держать экзамен без документов, которые представит после, объяснил обстоятельно все дело и получил позволение явиться на экзамен 17 числа. В тот же самый день назначен был экзамен в академии. Поэтому вечером 16-го Добролюбов послал товарищу своему Журавлеву записку, что зубная боль препятствует ему быть на экзамене. На другой день пошел он в институт вместе с сыном вятского ректора. Там он прежде всего должен был написать сочинение на тему: «О призвании к педагогике». «И как написать что-нибудь дельное, – повествует он в письме к родителям, – на такую пошлую тему было трудно, то я и напичкал туда всякого вздору: и то, что я хорошо учился, и то, что я имею иногда страшную охоту научить кого-нибудь, и то, что мне 17 лет, и то, что мне самому прежде очень хочется поучиться у своих знаменитых наставников. Знаменитый наставник посмотрел сочинение, посмеялся, показал другим и решил, что оно написано очень хорошо».
На экзаменах Добролюбов попал прежде всего к Лоренцу, который проэкзаменовал его по всей всеобщей истории и заключил: «Вы очень хорошо знаете историю!» Это ободрило юношу, и с веселым духом держал он испытания по другим предметам, а после них подошел к инспектору и спросил его: «Александр Никитич! Позвольте узнать, могу ли я надеяться поступить в институт! Иначе я могу еще теперь обратиться в академию».
Инспектор вместо ответа развернул список и, показав экзаменующемуся его баллы, довольно высокие, сказал: «Помилуйте, а это что же!»
Затем 20 августа было другое испытание. В этот день поутру Добролюбов спросил инспектора, не нужно ли представить документы. Тот отвечал:
– Вы только держите экзамены так, как начали, и все будет хорошо. Об этом не беспокойтесь!..
По окончании экзаменов инспектор поздравил Добролюбова с поступлением. На другой день был докторский осмотр поступающих. Добролюбов оказался здоровым, и с этой стороны препятствий к поступлению не было. «Затем в этот же день, – повествует далее Добролюбов в том же письме, – 21 числа позвали нас в конференцию, и директор прочитал: „Принимаются такие-то безусловно“. Таких нашлось человек 12; меня не было. „Без благословения родителей нет счастья“, – подумал я. Но директор начал снова: „Затем следуют те, которые хотя оказались хорошими, даже очень хорошими по всем предметам, но слабы или в немецком, или во французском языке, и потому (тут, можете себе представить, он остановился и закашлялся; я задрожал) могут быть приняты только с условием, что они к первым зимним праздникам окажут свои успехи в этих языках!“ В этот разряд попала большая часть семинаристов, и я первый».
Каково же было разочарование Добролюбова, когда, вернувшись из института домой, он нашел письмо, в котором отец, не одобряя его самовольного поступка, писал ему, что если он не поступит в академию, хотя бы даже последним, он осрамит и себя, и своих родителей, и семинарию, и что он не ожидал от него такого легковерия. Как велико было отчаяние юноши, об этом можно судить по следующему письму, отлично характеризующему отношение Добролюбова к родителям:
«Простите меня, мои милые, родные мои, панаша и мамаша, которых так много люблю и почитаю я в глубине души моей. Простите моему легкомыслию и неопытности! Я не устоял в своем последнем намерении, и письмо ваше пришло уже слишком поздно – к вечеру того дня, в который поутру объявлен я студентом главного педагогического института. Не оправдал я надежд и ожиданий ваших, и – горе непослушному сыну! Тоска, какой никогда не бывало, надрывала меня эти два дня, и только Богу известно, скольких слез, скольких мук, бесплодного раскаянья стоило мне последнее письмо ваше!.. Горе же мне, несчастному своевольнику (читаем мы в заключение письма. – Авт.), без благословения родителей! Я чувствую, что не найду счастья с одной своей неопытностью и глупостью. Неужели же оставите вы меня, столь много любившие меня, так много желавшие мне всего доброго? Неужели по произволу пустите вы меня за мою вину пред вами! Простите, умоляю вас! Простите и требуйте, чего хотите, чтобы испытать мое послушание. Скажите слово – и я явлюсь тот же час из института, ворочусь в семинарию и потом пойду, куда вам будет угодно, хоть в казанскую академию. Лучше вытерпеть все муки раздраженного самолюбия, разбившихся надежд и несбывшихся мечтаний, чем нести на себе тяжесть гнева родительского. Я вполне испытал это в последние дни после получения вашего письма. Избавьте же меня от этого состояния, простите, простите меня… Я знаю, что вы меня любите… Не смею подписаться тем, чем недавно я сделался, чтобы не раздражать вас… Но все еще надеюсь, что вы позволите мне назваться сыном вашим. Добролюбов».
Но опасения каких-либо неприятностей, ожидавших будто бы отца Добролюбова от духовного начальства вследствие поступка сына, оказались напрасными. Архиерей отнесся к факту поступления Добролюбова в институт, напротив, одобрительно и высказал удовольствие успехом, с каким выдержал экзамен в высшее светское учебное заведение воспитанник семинарии, находившейся под его начальством. Вследствие этого отец Добролюбова сменил гнев на милость и послал сыну разрешение на поступление в институт, исполнившее его неописуемой радости и восторга.
Двадцать четвертого августа Добролюбов, забрав свои документы из академии, переселился в институт, чувствуя себя на седьмом небе. Первые впечатления, вынесенные им из института, были самые светлые. По крайней мере, жизнь свою в институте и все порядки он расписывал в письмах родным и знакомым радужными красками.
«В столовой нас кормят, – пишет он в одном из писем родственникам, – обыкновенно довольно хорошо: каждый день щи или суп, потом какой-нибудь соус – картофельный, брюквенный, морковный, капустный (этого я, впрочем, никогда не ем: как-то приторно и неприятно); иногда же вместо этого какие-нибудь макароны, сосиски и т. п.; наконец, всегда бывают или пирожки, или ватрушки. По воскресеньям прибавляются еще в виде десерта слоеные пирожки. Все это не важная вещь, но хорошо то, что каждому ставят особый прибор, никто не стесняет, хочешь есть – подадут еще тарелку, словом, как будто дома! Это не то, что в академии, где, кажется, несколько человек вместе хлебают из общей чаши. Лекции здесь, кроме двух-трех, читаются превосходные. Директор очень внимателен, инспектор – просто удивительный человек по своей доброте и благородству. Начальство вообще превосходное и держит себя с воспитанниками очень близко. Например, недавно один студент говорил с инспектором, что ему делать с немецким языком, которого он не знает. Инспектор успокоил его; в это время подошел я, и он, указывая на меня, сказал: „Да вот вам, посмотрите, г-н Добролюбов тоже по-французски не знает, т. е. совсем не знает и не учился, а я уверен, что он будет у нас отличный студент, лучше этих гимназистов…“ Слыша такие отзывы, видя такую внимательность, невольно захочешь заниматься, и весело работаешь, зная, что труд не останется без вознаграждения. Да и труд-то по душе…»
В этом сказывается крайняя невзыскательность юноши, не избалованного бедной обстановкой жизни в родительском доме; с другой же стороны, желание всячески оправдать перед родителями свой поступок и показать им, что шаг, сделанный им, как нельзя более удачен и основателен. Этим же объясняются и все те места писем Добролюбова домой, в которых он геройски стоит за институт и старается всячески опровергнуть те слухи об упадке института, какие распространялись бывшими его воспитанниками. Так, в письме своему зятю М. А. Кострову от 11 сентября 1857 года он пишет между прочим: