Выбрать главу

Мать Костомарова, Татьяна Петровна, обожавшая сына и безмерно им обожаемая, готовила под его руководством «исторические блюда» — какую-нибудь солянку из осетрины с визигой и шафраном по старинной росписи царских кушаньев, варила мед.

Женат Николай Иванович не был. В 1847 году, накануне свадьбы, его арестовали по делу Кирилло-Мефодиевского братства. На закате жизни он женится на той, которая была когда-то его невестой. К тому времени она овдовеет. Он ждал двадцать восемь лет. А может быть, не ждал. Просто было некогда. Жизнь ушла на историю.

Над серым диваном висел большой гравированный портрет Тараса Шевченко. Его и Костомарова арестовали в один день. Пока Костомаров, сосланный в Саратов под надзор полиции, занимался историей и этнографией, Шевченко мучился и тосковал в казармах и крепостях. Шевченко и Костомаров были в одном братстве, но шли к разной цели. Шевченко по душе были маршруты не кольцевые, а устремленные в будущее. Вскоре после амнистии он ушел из жизни, стал историей. Грустный Шевченко с портрета задумчиво слушал речи Николая Ивановича.

А Костомаров любил фантазировать на исторические темы: что произошло бы, если бы… Он вдохновенно придумывал историю, сочинял факты подробно и зримо, точно был их очевидцем.

Костомаров был не только историком — еще писателем: беллетристом и драматургом, переводчиком Байрона. Исторические труды его написаны живо и увлекательно. Костомаров часто повторял, что занимается историей, а не «археологией»: для него важно проникнуть в психологию своего героя, а не хладнокровно пристроить на нужное место нужный документ. Труды Костомарова читали нарасхват, как модные романы; его называли «лириком». Эпически строгий и обстоятельный Соловьев относился к нему со сдержанным, усмешливым недружелюбием.

В кругу своих Костомаров говорил много и необыкновенно горячо. Вскакивал с кресла, бегал по комнате, снова присаживался. Он порывисто жестикулировал, беспрестанно поправлял очки в тонкой золотой оправе, резко встряхивал головой, откидывая со лба плохо причесанные волосы. Лицо его подергивалось. Речь Николая Ивановича, под стать его движениям, была порывиста и неразмеренна: он то выстреливал слова, то задумчиво растягивал их, будто отыскивая самые подходящие, то вдруг вовсе умолкал на мгновение и, не меняя позы страстного рассказчика, как бы торопливо собирался с мыслями, чтобы снова броситься в разговор.

Таким написал его Ге в 1870 году.

На портрете Николай Иванович резко сцепил руки, привыкшие к порыву, к движению; плотно сжав губы, напряженно ушел в себя; ответ еще, кажется, не найден, только нащупан, еще не сбежало с лица тревожное облако сомнения, но мгновение кончается — и Николай Иванович, сминая накрахмаленную манишку, уже подался вперед — продолжать. Помятая манишка очень запомнилась первым зрителям портрета — видно, метко была найдена и схвачена.

Былое и думы

При Николае I даже русская история была расписана в должном порядке, как военный парад или придворная церемония. Историческим деятелям, согласно табели о рангах, присвоили чины и звания, события расставили на плацу, как полки. Было указано, о каких фактах прошлого следует говорить и писать и какое давать им толкование. Прошлое оказалось нужным только для того, чтобы подтвердить правильность и законность настоящего. Когда Пушкину для «Истории Петра» понадобились некоторые «секретные бумаги» более чем столетней давности, вопрос о «допущении» его в архивы решался графом Нессельроде, графом Блудовым и самим царем. История диктовалась свыше, как приказ.

После смерти Николая общество, окрыленное надеждой, устремилось мыслями в будущее. Его по-разному видели, избирали разные пути к нему. Понадобилось узнать прошлое, чтобы понять настоящее, найти правильный путь. Но предстояло еще заново открыть прошлое. Шагая по плацу мимо стоящих «смирно» полков, трудно разобраться в чем-нибудь, кроме формы одежды.

Н. Эйдельман, современный исследователь изданий Герцена и Огарева, пишет: «Было две российские истории: явная и тайная. Первая — в газетах, книгах, манифестах, реляциях. Вторая — в анекдотах, эпиграммах, сплетнях и, наконец, в рукописях, расходящихся среди друзей и гибнущих при одном появлении жандарма… Превращение тайного в явное вообще было главным делом Вольной печати с самого ее зарождения… Былое, заимствованное из официальной печати и процеженное сквозь цензуру, — скудный, порою безнадежный источник».

В российской неофициальной печати, хотя и подневольной, тоже старались, как умели: публиковали документы, исследования, полемические статьи и заметки. Ширился плацдарм: с 1858 года начали выходить «Библиографические записки» А. Н. Афанасьева, с 1863 — «Русский архив» П. И. Бартенева, с 1870 — «Русская старина» М. И. Семевского. Заново открывались факты и события прошлого, даже целые исторические периоды. Шли споры о том, как понимать документ или факт, как правильнее воссоздать событие, период. Чернышевский, предвидя поворот, писал еще до ареста, что России нужны не историки-летописцы, а историки-мыслители. Интерес общества к прошлому подтверждал важность этого замечания. История вдруг стала делом каждого.