«Насмешки наши над Гоголем, – писал В. И. Любич-Романович, – усугублялись потому, что он держал себя каким-то демократом среди нас, детей аристократов, редко когда мыл лицо и руки по утрам каждого дня, ходил всегда в грязном белье и выпачканном платье. В карманах брюк у него постоянно имелся значительный запас всяких сладостей – конфет и пряников. И все это, по временам доставая оттуда, он жевал, не переставая, даже и в классах, во время занятий».
Очевидно, что В. И. Любич-Романович с явной неприязнью относился к Николаю Гоголю. Менее суровыми по отношению к нему были другие воспитанники Нежинской гимназии, которые крутились вокруг своего товарища, как вокруг диковинного зверушки, пытаясь понять его. Диапазон их чувств по отношению к нему разнился от гадливого презрения и осторожности до приятельских отношений и полной симпатии. На самом же деле Николай Гоголь всем своим чахлым видом и замкнутостью сам оставлял мало поводов для поддержания с ним дружбы. Если же его просили рассказать о себе, то он всякий раз уклонялся от вопроса или же говорил неправду. Его собеседники порой с удивлением обнаруживали, что за историей, которую он им прежде рассказывал, кроется совсем иная истина. Все полагали, что тем самым он пытался напустить на себя ореол таинственности. Он чувствовал себя свободно только до той степени, в которой его существование было избавлено от других. Утаивая свои секреты от других, он и сам лишался побудительной энергии для своей жизни. Товарищи прозвали его между собой «таинственный карла». Он озадачивал их не только своей удаленностью, но и своей острой наблюдательностью и язвительными насмешками. Этот невзрачный блондин с продолговатым, заостренным носом и впалой грудью, как никто другой, мог выставить на посмешище и учителей и учеников. И не дай было Бог попасться ему на язык. Он с абсолютной точностью имитировал ужимки одних, наделял язвительными прозвищами других, сочинял сатирические эпиграммы на третьих. Надзиратель третьего отделения немец Зельднер, похожий на длинную жердь, с вытянутым вперед лицом и глуповатым выражением безжизненных глаз, как-то раз услышал из уст воспитанников четверостишие, сочиненное, без сомнения, Николаем Гоголем, в котором он сравнивал Зельднера с поросячьей мордой, поставленной на журавлиные ножки. Своего товарища Бороздина Николай Гоголь удостоил акростихом только из-за его привычки делать себе низкую стрижку волос. Он довел до слез одноклассника М. А. Риттера, изо дня в день с абсолютно серьезным видом повторяя ему одну и ту же фразу: «Знаешь, Риттер, давно я наблюдал за тобою и заметил, что у тебя не человечьи, а бычьи глаза».
Его неистощимая склонность к шутовству отрицательно сказывалась на учебе, вынуждая некоторых преподавателей сурово осуждать «таинственного карла». Классный журнал, заведенный на пансионеров, имел многочисленные замечания, которые отражали и поведение Гоголя-Яновского. «13-го декабря (такие-то) и Яновский за дурные слова стояли в углу; 19-го декабря, Прокоповича и Яновского за леность без обеда и в угле, пока не выучат свои уроки. Того же числа, Яновского за упрямство и леность особенно – без чаю. 20-го декабря (такие-то) и Яновский – на хлеб и воду во время обеда. Того же числа, Н. Яновский, за то, что он занимался во время класса священника с игрушками, был без чаю».
«Жаль, что ваш сын иногда ленится, но когда принимается за дело, то и с другими может поравняться, что и доказывает его отличные способности», – писал директор гимназии родителям Николая Гоголя.
Время летело быстро. Оно было наполнено монотонным ходом лекций, подготовкой домашнего задания, отбыванием дисциплинарного наказания и развлечениями. Ребенок быстро подрастал. Приходилось удлинять рукава его школьной формы. Исполнилось четырнадцать, затем пятнадцать лет… Однажды, когда над ним нависла реальная угроза получить порку за свою недисциплинированность (телесное наказание было введено в гимназии как исключительная мера), он до того искусно притворился сумасшедшим, что все были убеждены, что с ним случился истерический припадок. Пронзительно закричав, испуская слюну и дрыгая ногами, он настолько взволновал директора, что тот был вынужден распорядиться отвезти его в больницу в сопровождении одновременно четырех инвалидов, которые присматривали за ним. В гимназии больше никогда не говорили об этом наказании. «Поправился» Николай Гоголь через несколько недель, хотя, возможно, что в этой болезни не было и половины притворства. Вызвав к себе жалость, Николай Гоголь тем не менее не оставил свои проделки. Начинавшись с комедиантства, его первое состояние трансформировалось затем в разновидность нервного потрясения, а его глубокая меланхолия всегда сменялась внезапным порывом безудержного смеха. По прошествии некоторого времени он начинал хвастаться перед своими товарищами, что здорово одурачил всех. «Вы знаете, – писал он своей матери, – какой я охотник до всего радостного. Вы одни только видели, что под видом, иногда для других холодным, угрюмым, таилось кипучие желание веселости (разумеется, не буйной)».[17] Он также писал своему другу: «Я начинаю с сетований, но сейчас я чувствую себя весело».[18] Николай Гоголь с пристрастием маньяка предавался жонглированию своим настроением, извращению юмора, обращая черное в розовое. Он не нуждался в конкретной мотивации своих переходов от радости к унынию. А когда имел подлинное основание для разочарования, то старался оставаться бесстрастным.
Уже в течение четырех лет у его отца, Василия Афанасьевича, случались проявления ипохондрических приступов, и он предчувствовал, что находится на краю могилы. В начале 1825 года он серьезно заболел, постоянно отхаркивался кровью и по этой причине поехал в Кибинцы, чтобы немного подлечиться под наблюдением врача Трощинского. Мария Ивановна была на последнем месяце беременности и не могла сопровождать его в этой поездке. Она со дня на день ожидала возвращения мужа. Но он больше не вернулся. Поняв, что он скончался вдали от нее, Мария Ивановна испытала такой сильный шок, что чуть не потеряла разум. И все же ей было необходимо восстановить свои силы. Будучи не в состоянии написать об этой трагедии сыну, она просила директора гимназии подготовить его к этой ужасной новости. Потрясенный смертью отца, Николай Гоголь порывается выброситься из окна. Не достаточно ли было потерять нежно любимого им брата? И вот теперь Бог отнял у него отца.
Почему же все беды выпали на него, тогда как вокруг него другие его товарищи не подвергались подобным испытаниям? Мысль о смерти, как о черной и холодной дыре, сильно пугала его и все более доминировала в его сознании. Отныне, в шестнадцать лет, он остался единственным мужчиной в семье, и это осознание своей ответственности еще больше возвышало в нем чувство собственной значимости. Его главной заботой в то время было утешение матери, глубокая скорбь которой могла отрицательно сказаться на ее здоровье. Чтобы вернуть ее к жизни, он располагал только своим пером. Необходимо было написать ей письмо по какому-либо важному и наиболее подходящему поводу, в котором каждая фраза могла бы затронуть ее сердце. Чтобы разжалобить ее и как можно мягче вывести ее из траурного состояния, он решил сыграть на ее отношении к самому себе. В этот момент он очень сожалел, что не является писателем, поэтому не может выразить все те мысли, которые громоздились в голове. Однако, по мере того, как он готовился к своей задаче, спокойствие овладело им. Литература творит подлинные чудеса! Его печаль постепенно растворилась в процессе обдумывания подходящих слов для утешения своей матери. 23 апреля 1825 года он пишет ей:
«Не беспокойтесь, дражайшая маменька! Я сей удар перенес с твердостью истинного христианина. Правда, сперва был поражен ужасно сим известием; однако же не дал никому заметить, что я был опечален. Оставшись же наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою, но Бог удержал меня от сего; и к вечеру приметил я в себе только печаль, но уже не порывную, которая наконец превратилась в легкую, едва приметную меланхолию, смешанную с чувством благоговения к Всевышнему. Благословляю тебя, священная вера! В тебе только я нахожу источник утешения и утоления своей горести. Так, дражайшая маменька, я теперь спокоен, хотя не могу быть счастлив, лишившись лучшего отца, вернейшего друга, всего драгоценного моему сердцу. Но разве я не имею еще чувствительной, нежной, добродетельной матери, которая может мне заменить и отца, и друга, и всего, что есть милее, что есть драгоценнее? Так, я имею вас и еще не оставлен судьбою».