Выбрать главу

А. Блок, Андрей Белый, Клюев, Есенин откликаются потрясенной душой на глухие подземные раскаты, — какое падение! Какая профанация искусства! И утешительно видеть пример верности и искусству, и себе: в годы мировой бури поэт твердою рукою живописует нам, как Дух Лесов сидит „верхом на огненном слоне“ и предается невинному развлечению:

То благосклонен, то суров. За хвост он треплет рыжих львов.

Обидно было бы за поэта, если бы эти образы чистого искусства таили в себе иносказание, если бы „огненный слон“ вдруг оказался, например, символом революции, а „рыжие львы“ — политическими партиями. Но мы можем быть спокойны: прошлое Н. Гумилёва является ручательством за настоящее и будущее. Десятилетием раньше, в годы первой русской революции, этот — начинавший тогда поэт, верный сладостной мечте, рассказывал в книжке стихов „Романтические цветы“ все о том же, о том, как:

Далеко, далеко на озере Чад Изысканный бродит жирафф.

Этот „изысканный жирафф“ — поистине символичен, он просовывает шею из-за каждой страницы стихов Н. Гумилёва. Мы можем быть спокойны: искусство стоит на высоте. Пусть мировые катастрофы потрясают человечество. Пусть земля рушится от подземных ударов: по садам российской словесности разгуливают павианы, рогатые кошки, и, вытянув длинную шею, размеренным шагом „изысканный бродит жирафф“».

Какие бы отзывы ни появлялись на новые книги поэта, в литературном мире Гумилёв занял после выхода «Костра», «Мика», «Фарфорового павильона» положение мэтра русской поэзии.

31 июля 1918 года отмечена к печати штампом в Военной типографии Екатерины Великой № 1497 набранная рукопись перевода Н. Гумилёва двенадцати ассирийских таблиц «Гильгамеша». А немногим раньше, 17 июля, В. Шилейко пишет введение к переводу Н. Гумилёва «Гильгамеш». Через день поэт отправляет письмо М. Лозинскому с просьбой передать его книги Михайлову для переиздания и попутно сообщает, что затея с «Гипербореем» продвигается успешно.

Этим же летом Гумилёв написал пьесу-сказку в прозе «Дерево превращений».

Можно только поражаться, как много успел поэт за те несколько месяцев, что вернулся из Лондона. Единственное, что по-настоящему огорчило Николая Степановича летом 1918 года — это даже не семейный разлад, а злодейское убийство большевиками Государя Императора Николая Александровича и его семьи в Екатеринбурге в ночь с 16 на 17 июля 1918 года. Для Гумилёва, лично знакомого с Великими Княжнами, это был жестокий удар. Поэтесса Ирина Кунина вспоминала, что они шли с Гумилёвым по улице и мимо них пробежал мальчишка-газетчик, который орал: «Убийство царской семьи в Екатеринбурге!» Гумилёв догнал газетчика, купил газету и, прочитав экстренный номер, побледнел и сказал: «Царствие им Небесное. Никогда им этого не прошу (то есть большевикам. — В. П.)…»

Разойдясь окончательно с Ахматовой, Гумилёв начинает серьезно готовиться к новой семейной жизни, ему захотелось обрести наконец не литературный вертеп, а нормальный и спокойный очаг. Николай Степанович часто приходит домой к Энгельгардтам. У него завязываются самые дружественные отношения с отцом теперь уже его невесты, 5 июля он дарит ему свою книгу «Мик» с надписью: «Николаю Александровичу учителю долгожданному с глубокой любовью Н. Гумилёв». Надо сказать, что Энгельгардт любил поэзию Гумилёва, и Николай Степанович подарил ему несколько своих изданий.

Отчего же Гумилёв дарит свои книги Энгельгардту? Только ли из желания понравиться будущему родственнику? В воспоминаниях самого Н. А. Энгельгардта есть ответ на этот вопрос: «Помню елку у поэта, где был, между прочим, известный писатель Корней Иванович Чуковский. Гумилёв читал мне две песни поэмы, которая потом пропала. Это были две картины: Китай и Индия. Поэма была необыкновенно талантлива. Поэту удалось уловить дух и всю противоположность культуры Китая и Индии. Я заинтересовался его Китаем настолько, что он взял у меня несколько уроков китайских иероглифов. Для „Фарфорового павильона“ я дал ему кальки оригинальных китайских рисунков, взятых мною от одного конфуцианского ксилографа Университетской библиотеки. Они и воспроизведены в издании „Фарфорового павильона“. Мы много беседовали, и, между прочим, об „озерной школе“, о Вордсворте, Соути, Кольридже. Моя мысль, что голубое, тихое озеро Кесвика, окруженное мирной, прелестной обстановкой лугов, рощ… вокруг которого жили поэты, было символом покоя поэтического духа — зеркала вселенной… Вот почему поэт должен искать уединения, не может участвовать в политическом водовороте страстей. Мысль моя отчасти выражена Николаем Степановичем в предисловии к его превосходному переводу „Поэмы о старом моряке“ Кольриджа».